Всего на сайте:
282 тыс. 988 статей

Главная | Литература

День сардины, Сид Чаплин: 7 страница  Просмотрен 12

— Теперь понял, о чем я тебе толковал?

Я не ответил, потому что еще не отдышался, да и не знал, что отвечать.

«Келли не видели?» С тех пор мы всегда задавали этот вопрос.

Правда, одно время у меня даже веки покраснели, потому что я всюду его высматривал, следил за ним и видел его даже с закрытыми глазами.

 

 

Под подбородком у меня была ссадина, и моя старуха это, конечно, сразу заметила.

— Что у тебя на шее?

— На балконе всю ночь провисел.

— А ну, не хами, говори, откуда это у тебя? Что ты натворил?

Но это только, так сказать, краткий стенографический отчет. Такая уж у нее манера — задать десять вопросов, чтоб получить один ответ, да и то не обязательно.

— Ссадил на работе.

— Но когда ты уходил в кино, этого не было.

— Такие ссадины не сразу видны.

— Ответь мне хоть раз по-человечески! Всегда ты что-то скрываешь, никогда правды не скажешь. Тебе лишь бы от меня отвязаться.

— Ну вот, пошло-поехало; вечно ты все хочешь узнать, на тебя не угодишь.

— Я имею право все знать — мать я тебе или нет? Ты с кем-то дрался. А потом, чего доброго, окажется, что у вас там поножовщина идет.

— Да оставь ты меня в покое, мама.

Она решила, что я готов сдаться, и быстро сказала:

— Оставлю, когда узнаю правду.

— Правда такая штука — гляди, тебе же хуже будет.

— Я стольким ради тебя жертвовала. И вот благодарность! Сын растет бандитом. Ну нет, я тебя не выпущу, пока все не узнаю.

— Ты упряма, как осел.

— Что ты сказал? Ну-ка, повтори!

— Сказал «как осел». О-с-е-л, ясно? Почему ты не хочешь оставить меня в покое?

И кто меня за язык тянул! Молчал бы себе в тряпочку. Но она устала после работы, а я был зол из-за всех этих неприятностей и не уступал. Она меня стукнула, и я как-то нечаянно ударил ее по щеке. А опомнился я уже на полу, и на мне лежал опрокинутый радиоприемник. На мое счастье, приемник был маленький и легкий.

Сроду не видел такой быстроты — я и не заметил, когда Гарри меня ударил. Теперь он глядел на меня сверху вниз — во рту сигарета, и на сигарете еще осталось с полдюйма пепла.

Кажется, я заплакал. Моя старуха подошла и помогла мне встать.

— Сядь, — сказала она. — А ты, — повернулась она к Гарри, — никогда больше не встревай между мной и моим, сыном.

Гарри отшвырнул сигарету.

— Он не смеет на тебя руку поднимать.

— Я сама с ним справлюсь. Ты слишком много на себя берешь. Это мой сын.

— Ну и возись с ним на здоровье, — сказал он, выходя. В дверях он оглянулся. — Хорошую обузу ты растишь на свою шею, моя милая.

Поверите ли, но когда он ушел, я рассказал ей почти все. Если можно так выразиться, приближенную версию. Она мне поверила, и я поздравил себя; случайно я как бы одержал победу. Или, верней, так мне казалось. В тот вечер она даже не пожелала ему спокойной ночи. Я долго не спал, но, сколько ни прислушивался, не слышал скрипа на лестнице и, наконец, заснул как убитый. А ведь этот человек дал мне свой велосипед и заклеил прокол. И я его даже не поблагодарил, ни вечером, ни на другое утро, ни после. Теперь это, конечно, неважно. Но тогда было важно — для него.

 

 

Назавтра на работе было почти то же самое. Дядя Джордж велел мне отвезти записку одному подрядчику на строительный склад в трех милях от нашего участка. Я захватил с собой инструменты для велосипеда, но на этот раз обошлась без прокола. И не удивительно, потому что на переднем колесе были новые покрышка и камера, Гарри их купил, когда магазин был уже закрыт, — наверно, не скоро он туда достучался. Что было в той записке и во многих других, я узнал гораздо позднее, но вам, пожалуй, сразу скажу, что они жульничали с путевыми листами и с излишками цемента, которые вовсе не были излишками; а о том, как я испортил им всю музыку, речь впереди.

К вечеру пошел дождь, работа остановилась, и пошла игра. В сарае резались в карты, а мы со стариком Джорджем сидели в цементной трубе, подложив под себя рваный мешок, чтоб удобней было, и разговаривали. Этот Джордж, скажу я вам, был первый разумный человек, которого я встретил. Серьезный такой, спокойный. Он все замечал, проницательный был, не хуже Носаря, но только его другое интересовало. Я не загибаю, честное слово. Он со мной как с равным разговаривал. Верил, что я его пойму и не придется вдалбливать мне одно и то же тысячу раз. И никогда не хвастал, не заливал: если он что сказал — значит, так и есть, он не сплетал байки, выставляя себя умником, который, все наперед знал.

Слово за словом, о многом мы переговорили.

Я его спросил: неужто он всю жизнь на этой работе? Он сказал — нет, строил шоссе, большие резервуары, прокладывал подводные тоннели.

— Да, много я в свое время тоннелей проложил. А начинал углекопом.

— Глубоко работали?

— Не очень. Футов шестьсот или семьсот глубины было. Уголь здесь почти у самой поверхности, чашей залегает. Поковыряйся в земле к западу отсюда и найдешь целую залежь; не удивлюсь, ежели и мы наткнемся на пласт, как станем дальше рыть.

— А сколько вам тогда было лет?

— Я в шахту совсем мальчишкой пошел, лет тринадцати. У шахтного ствола по десяти часов в день торчал, открывал и закрывал дверь. Сидел там и играл сам с собой в крестики и нолики, всю дверь изрисовал. Скучища. Потом стал лошадью править — вывозил на-гора вагонетки с углем. А там и за настоящее дело взялся — забойщиком стал. Зарабатывал ничего себе, ежели не попадался пласт «черствого хлеба».

— А что это?

— Место такое, где уголь твердый, а кровля плохая или разрушенная или же воды полно.

— Трудно приходилось?

— Помаленьку привыкаешь. Не сладко, конечно. Но мне ничего, нравилось, работал, покуда первая мировая не грянула… тогда меня взяли.

— Вы пошли в солдаты?

— Не пошел, а взяли меня. Вызывает раз меня из шахты управляющий, старый Чарли Лоусон: тертый он был, старый черт. Сказал, что нужны в армию добровольцы-шахтеры, по одному с каждой шахты. «Понимаешь, — говорит, — требуются добровольцы, вот я тебя и назначил от нашей шахты!»

Он подолгу молчал. Нужно было все время его теребить, выспрашивать, но все равно дело двигалось еле-еле. Мне казалось, будто я вижу страшный сон и все это происходит со мной. Улица идет вниз по склону холма. У меня длинный нос, и все надо мной смеются.

И каждый божий день одно и то же. В два часа ночи: «Вставай, живо!» — это кричит рассыльный с шахты, стуча в дверь, как в здоровенный барабан, и так до тех пор, покуда не стряхнешь с себя сон и не заорешь ему, что ты проснулся. Потом спускаешься вниз, зажигаешь лампу и кипятишь чайник на большой раскаленной плите; надеваешь шахтерскую робу; завариваешь чай и наливаешь полную флягу; запасаешься на семь часов под землей тремя ломтями хлеба с каким-нибудь жиром или черной патокой, мажешь ее на хлеб без масла. Спускаешься с холма, а мороз кусает коленки. У входа в шахту берешь лампу и из темноты падаешь вниз, где еще вдвое темнее; шахтный ствол уходит все глубже, угольная пыль набивается в ноздри, вода капает за шиворот, забой уже близко. Вдвоем с напарником начинаешь рубать вручную уголь, врезаясь в пласт, орудуешь лопатой, покуда не перестанешь различать, где вода, а где пот. Здесь ты хозяин. Никаких шуток насчет длинного носа, когда у тебя в руках инструмент.

И вот в разгар войны приказ: вылезай из шахты. Труба зовет. Открытая дорога. Верный шанс стать героем.

До самой смерти не забыть мне старого Чарли Лоусона. Явился вечером в десять часов со своей лошадью и двуколкой, чтоб отвезти простого шахтера на вокзал в Ньюкасл. Там уже ждал здоровяк сержант, который умел лихо ругаться и не боялся ни бога, ни черта. Чарли отдал ему сверток, где была сотня сигарет и бутылка его любимого зелья от простуды, а потом оставил меня с сержантом и еще с двумя десятками ребят. Всю дорогу до Лондона мы дрожали, но не от холода, а от страха, потому что сержант рассказал нам про трупы и про «ничью землю». В Кинг Кроссе к нам подсадили новеньких, а потом — еще станция, и там тоже толклись растерянные шахтеры и орущие сержанты.

Потом мы отплыли на пароходе во Францию: всего тридцать шесть часов пути от шахты до самой линии фронта. Там была равнина, вся усеянная костями и рытвинами; пустыня, которая при дневном свете выглядела еще страшнее. И кругом глина, глина. Всюду стояли огромные вонючие лужи, и дорога порой шла прямо через них; глина налипала на подошвы, и начинало казаться, будто вместе с ногой всю землю поднимаешь. А на горизонте то появлялись, то исчезали клубы дыма. По дороге валом валили солдаты, многие были перевязаны и не могли идти без чужой помощи. Они кричали нам: извините, мол, что не успели себя в порядок привести. И распевали бессмысленную песню, которую сами сложили:

 

Мы здесь, потому что мы здесь,

Потому что здесь, потому что здесь.

Мы здесь, потому что мы здесь,

Потому что здесь, потому что здесь.

 

Не этого я ожидал. Два раза какие-то солдаты кричали мне: «Эй, браток, побереги нос, как бы тебе его не отстрелили!» Нет, я не этого ожидал. Шел Дождь, все двигались медленно, и зрелище было жалкое. Никто не знал, куда и зачем мы идем. Шли без винтовок, и было жутко, потому что там, впереди, сверкали вспышки и гремели выстрелы. Потом дорога перешла в неглубокую траншею, которая вилась и петляла, покуда мы совсем не запутались, и вот, наконец, мы вышли на линию фронта, но не знали этого: вокруг все было то же самое, только на одинаковом расстоянии друг от друга стояли дозорные. Сквозь мешки, покрывавшие блиндажи, мигали свечи, а с той стороны мертвечиной тянуло.

У хода сообщения было что-то вроде блиндажа, а на нем бумажка с надписью: «Глубокий колодец». Мы вошли внутрь, спустились футов на шестьдесят или семьдесят вниз, и там нас разместили. Совсем как в шахте, только угля нет — сплошь глина. Сухая она была твердой, как железо, а сырая становилась вязкой, как повидло. Мы там устроились, а потом спустились в главную штольню и, пройдя по ней, оказались прямо под немцем — это место называлось высота 60.

Там я и застрял вместе с остальными; двадцать тоннелей размером три на шесть футов; огромные насосы и трубы, посты подслушивания; тысячи людей жили, дышали и спали в глине, глина набивалась во все поры, в рот, в пах, в мозг. Тут же были устройства для разведывания, какие работы немец наверху ведет.

Немец-то, может, и знал, чего мы готовим, а может, не хотел верить в это. Раз мы отклонились в сторону. Доложили офицеру. Такой самоуверенный был малый, сказал, что мы под немецкими позициями и должны выше копать. Ясно было, что не миновать беды. Но офицер и слушать не хотел. И вот однажды глина обвалилась, получилось вроде бы окно, а совсем рядом сидели два немца и преспокойно курили.

Мы перебили их лопатами, как крыс. Это было нетрудно, потому что они сидели без касок. А потом вернулись назад и взорвали высоту, не дожидаясь приказа. Того самоуверенного офицера я больше никогда не видел. Тут уж мы немца опередили, а до этого немец обнаружил одну из наших шахт и взорвал ее, так что это должно было послужить им предупреждением. Я не думал, что мы способны на такую жестокость, хуже зверей. Я помог заложить миллион фунтов взрывчатки, но шнур поджег другой. Там было полно людей, и я не слышал своего голоса из-за грохота тысячи винтовок — наших винтовок. Все было разрушено. Люди в боевой готовности ждали на исходных позициях. Все нервничали, особенно когда выстрелы смолкли. Я с сержантом разговаривал, и вдруг он стал бледный как мел и указал мне на вершину холма. Оттуда пахло жареной ветчиной. У меня даже слюнки потекли. Запела птица, и сержант сказал, что это соловей над вражескими позициями, а внизу тысячи и тысячи немцев, четыре или пять дивизий; одни спят, другие бодрствуют; некоторые жарят ветчину, другие пишут письма или анекдоты рассказывают.

А им надо бы молиться.

Сержант сказал мне, что высота 60 и все, что впереди нас, на самом деле — скопище людей, мешков с песком, пулеметных гнезд, снайперских ячеек, блиндажей; и никакая сила в мире не могла взять эти укрепления; легче взять Гибралтар, сказал он, а уж ему-то это доподлинно известно, потому что он пробыл там полгода. Он не верил, что от нашей работы будет толк, но я-то знал, что может сделать один фунт черного пороху, и знал или воображал, будто знаю, что могут натворить миллионы фунтов этой взрывчатки. Но я ничего не сказал ему, не стал спорить. Теперь жалею об этом, потому что в тот день, когда это случилось, его первым убили наповал.

Было раннее утро, десять минут четвертого, и наши снова открыли огонь. Но не из всех винтовок, а только чтоб отвлечь немца.

Винтовки трещали. Потом смолкли.

Что-то пострашнее началось и заставило их смолкнуть; девятнадцать столбов пламени взметнулись вверх, все выше, выше, выше, и земля заплясала. Грохот так бил в голову, что можно было сойти с ума. Я лежал ничком. А потом заверещали свистки. Это был самый грандиозный футбольный матч на свете. Через холм полилась серая людская река. Только сержант не двинулся с места. Мгновение он стоял, сжимая винтовку, и сперва я увидел, что на ней нет штыка. А потом я поглядел на его руку и увидел в ней дыру. Тогда я поглядел на его лицо, и там тоже было две дыры заместо глаз. Челюсть отвисла, как у мертвеца. Он и был мертвецом. Подхватив его винтовку, я пошел через холм. Хотя впереди меня бежало столько людей, вокруг было тихо. Потом послышались стоны: это были раненые и умирающие на том скате холма. Их было столько, что я шел по телам, и нога моя ни разу не коснулась земли. А земля все еще плясала. Я искал немцев, искал с кем драться, но вокруг только рыдали, или бродили, как лунатики, или сидели на земле, уткнув голову в колени, безоружные люди. Никто не хотел драться.

После этого меня решили отпустить домой, но я попросился в действующую часть. И мне позволили остаться. Я думал, может, меня убьют. Я-то уже убил, сколько мне было положено, а если убью еще одного или двух, так все равно никакой разницы это не составит. Зато, по справедливости, у них тоже должна быть возможность меня убить. Вот я и остался. А потом понял, что все равно мертв.

Как могла чужая жизнь стать моим сном?

Не знаю. После этого мы много разговаривали со старым Джорджем; не обязательно про высоту 60; но иногда случайно заговаривали и о ней. А тогда, в трубе, по которой барабанил дождь, глядя ему в лицо, я сам переживал эту историю. И потом одного его слова или даже выражения глаз было достаточно, чтобы перенести меня в 1917 год, во Фландрию. Может быть, из-за истории с Кэрразерс-Смитом, которая была у меня на совести, меня мучил этот кошмарный сон; было какое-то сходство между тем и другим. Я не могу объяснить какое.

Меня интересовало то, что Джордж сказал про смерть: «А потом я понял, что все равно мертв». Во сне я всегда слышал голос Джорджа, произносящего эти слова, и просыпался в холодном поту от мысли, что не только он, но и я, оба мы мертвы. Но он знал, что это такое, а я нет — в этом разница.

Как мог человек умереть вот так и все же жить? Для меня это была загадка, тем более что Джордж был самый живой человек среди нас. Все остальные пытались жить, а он просто жил легко, как птица. Быть может, это большое дело — считать себя мертвым.

 

 

V

 

 

Вы, наверно, помните, что вечером я договорился встретиться с Носарем. Я долго был безработным, и теперь мне хотелось подработать немного на железном ломе. Дома все было в норме; это значит — моя старуха, как обычно, ушла на работу. Если она и просила мне что передать, Жилец не сказал.

— Я ухожу.

— Счастливо.

Он даже не поднял головы от газеты. Я стал что-то насвистывать и вдруг почувствовал его руку на своем плече.

— Ты куда?

— На улицу.

— Дело твое — можешь не говорить, — сказал он. — Иди куда угодно и делай что угодно. Но на твоем месте я не возвращался бы слишком поздно — ты знаешь, она беспокоится, когда тебя долго нет.

— А вам из-за этого достается, — сказал я.

— Слушай, мальчик, что ты имеешь против меня?

— Ничего, до тех пор, покуда вы не встреваете между мной и моей старухой.

— Напрасно беспокоишься, — сказал он. — Если боишься, что у тебя будет новый отец, забудь про это и думать. Она могла бы давным-давно получить развод, но не хочет из-за тебя. Все думает, он вернется.

— Обязательно вернется.

— Ты сам себя обманываешь. Он сбежал через три месяца после свадьбы. И теперь уж его не дождешься.

— Что ж, поживем — увидим, — сказал я. — От этого никому вреда нет.

— Ей от этого вред.

— Моей старухе?.. Ей это все до лампочки. И мне тоже. Вы один икру мечете.

— С тобой все равно что со стенкой разговаривать, — сказал он. Я видел по его лицу, что он умалчивает о чем-то важном. И с удовольствием влепил бы мне оплеуху. Но он этого не сделал, и я, конечно, решил, что какое-никакое, а все же преимущество над ним у меня есть.

Я ушел, очень довольный, что осадил его. Уж если непременно надо иметь отца, я предпочитал человека, которого никогда не видел и, наверно, не увижу. Пусть все остается, как есть, — так я рассуждал. Нам с моей старухой неплохо; только одно я хотел изменить: когда буду прилично зарабатывать, она перестанет ходить на поденную работу и всяких жильцов я выставлю.

Носарь уже ждал меня — он из тех, которые всегда приходят первыми. Само собой, ему до смерти хотелось курить. Я выдал ему сигарету. Он сидел, с любопытством глядя на меня, и сигарета торчала у него изо рта незажженная.

Гайки на кровати, конечно, приржавели, а молотка я не захватил.

— Ну как, справишься?

— Молоток нужен; если у тебя нет дела поважнее, найди, пожалуйста, кусок железа или что-нибудь тяжелое, чтоб стукнуть по ключу.

— Дай сперва прикурить.

— Что ж ты сразу не попросил? — сказал я со злостью.

— Видел, что тебе не терпится за работу взяться, не хотел время отнимать. И, как всегда, промахнулся. Давай перекурим, спешить некуда.

Я бросил ему спички и стал искать, чем бы заменить молоток, но ничего не нашел.

— Говорю тебе, спешить некуда, — сказал он. — Сядь покури. Дыми, старик, а я тем временем все в лучшем виде устрою.

Я готов был дать ему в морду. Но вместо этого сел и закурил. Мне пришло в голову — а вдруг он хочет что-то доказать самому себе и для этого ему нужно меня взбесить? Я закурил и задумался, a потом на глаза мне попался кусок трубы. Если вставить в нее ключ, получится рычаг, и я отверну приржавевшие гайки.

Я погасил сигарету, взял трубу и принялся откручивать гайки. Дело пошло как по маслу.

— Вот видишь, — сказал он. — Говорил я тебе, надо покурить, и все будет в порядке.

Он все-таки взял надо мной верх. Но не так, как ему хотелось. Я всегда чувствовал, что Носарь мне чужой. Мы с ним не были настоящими друзьями. Я уважал его, и он, наверно, уважал меня, но виду не показывал. Кроме этого, нас только одно и объединяло — его здоровенный нос и мой шрам; собственно говоря, он заинтересовался мной, только когда у меня появился этот шрам. Он гладил свой нос и многозначительно на меня поглядывал. Как будто хотел доискаться, что нас связывает и что разделяет.

Может быть, он хотел доказать, что мы с ним равны. Что ж, во всяком случае, одно хорошее качество у него было: он восхищался моей старухой.

— Помнишь, каким колоссальным завтраком она нас накормила? — говорил он, а я глядел на него, не понимая, что тут особенного.

— Ну и чего тут такого? — спрашивал я.

— Так ведь она же специально для нас готовила, помнишь?

Я кивал, как будто понял, потому что не хотел его обижать, но и выглядеть дураком тоже не хотел.

— Усадила нас, как лордов! — продолжал он. — Налила чаю, хлеба нарезала, все нам подала.

Сперва я думал — он просто не привык, чтоб ему подавали. Но по-настоящему я все понял, только когда побывал у него дома. Там стояла жуткая вонь, застарелые запахи мешались со свежими, стол был покрыт грязной скатертью, и каждый ел когда вздумается, в любое время дня и ночи. И ни о ком там не заботились, а уж о том, чтобы сготовить еду и накормить семью как следует, говорить нечего.

Пружинный матрац, видно, предназначен был служить постоянным украшением этой комнаты, так что мы его оставили. К тому же он был слишком тяжел. Ни один полисмен не попался нам навстречу, когда мы волокли кровать, а у реки мы без труда спустили груз с крутого берега. Чтобы не будить неприятные воспоминания, мы обошли задами те домики, в одном из которых укрылся старый Кэрразерс-Смит. Там сплошные кочки и идти было трудно; под конец мы бросили спинки и поволокли перекладины по земле. Но все равно мы совсем запыхались, покуда добрались до места. Старик Чарли жил в старом ветхом домике с выбеленными стенами, черепичной крышей, длинной покосившейся трубой и множеством окон. Двор, где хранился всякий утиль, был обнесен высоким забором с колючей проволокой поверху.

Я толкнул плечом широкую калитку, она распахнулась, и мы вошли друг за другом, а на дворе нас встретила большая грязная овчарка, оскалив белые клыки, злющая, вся морда в пене. Мы бросили железо и попятились. Собака была на длинной привязи.

Мы стояли, глядя на собаку. Потом Носарь сказал:

— Пойду приволоку спинки, а потом он у меня живо успокоится.

— Это не он, а она, — сказал я. — И кроме того, если мы размозжим собаке голову, у нас ничего не купят. Погоди, Носарь.

С тех пор как мы разобрали кровать, я искал случая сквитаться с ним; просто смешно, до чего сильным может стать это желание сквитаться. Я оказался прав насчет собаки, и после этой маленькой победы мне даже почудилось, что я стал выше ростом. Мы постояли еще немного, но тут собака повернула голову, заворчала и так рванула веревку, что весь дом задрожал, а потом дверь отворилась. Вышла эта самая Милдред в мохнатом халате, длинные черные волосы распущены по плечам. Остановилась в дверях, вся пятнистая, как большой мотылек, и крикнула собаке: «Молчать!» Собака, вместо того чтобы подбежать к ней, поплелась в сторону и села. Тогда Милдред прошла через двор к калитке.

— Вам чего?

— У нас тут есть старое железо, хотим продать, — сказал я.

— Напрасно старались — отца все равно нет. Приходите лучше завтра.

— Мы подождем, — сказал Носарь.

— Дело ваше, но ждать, может, придется долго.

Носарь сел на старую наковальню.

— Никогда не сиди на холодном железе, — сказала она. — И ждать вам нет смысла. Он девять дней подряд с утра до ночи утиль собирает, и неизвестно, когда вернется.

— Подождем до десяти часов, — сказал Носарь.

— Он ушел далеко, — сказала она. — Может, сейчас он уже где-нибудь близко, а может, в двадцати милях отсюда. Вернется усталый, так что все равно проку вам от него никакого.

— А вы сколько дадите? — спросил Носарь.

— За этот хлам? Да у нас целая гора кроватей.

Я видел, что она хочет поскорей от нас избавиться.

— Можно нам это здесь оставить?

— Ладно, кладите вон туда и приходите завтра, — сказала она. — Но только до шести; ему еще семь дней утиль собирать, а перерывов он никогда не делает.

— Вот что, дайте нам полдоллара, и баста, — сказал Носарь. — Тащи спинки, Артур.

Я сходил за двумя спинками, а когда вернулся, Носарь уже чесал овчарку за ушами. Милдред не было. Носарь что-то нашептывал собаке.

— Пойди погладь ее, — сказал он. — Она добрая, мухи не обидит.

— Пошли отсюда.

— Ты чего сдрейфил?

— Я не сдрейфил, а просто не хочу на рожон лезть, — сказал я. Но насчет собаки он был прав. Я погладил ее по голове, почесал за ушами, а она лизнула мне руку. И я понял, что она добрая, теперь нас знает и не тронет.

Вышла Милдред. Мне послышался в доме еще чей-то голос, но я решил, что это радио. Ну, а если она и развлекалась с дружком, это не мое дело. Протягивая Носарю деньги, она сказала:

— Держи, хотя кровать этого и не стоит. У нас их тут уже сотни две свалено.

— Что ж, спасибо, — сказал Носарь.

— Кажется, я тебя уже где-то видела, — сказала она.

— Кто меня увидит, не забудет, — сказал он. — Ну да ладно, еще увидимся.

— В другой раз принеси что-нибудь получше, малец, — сказала она и пошла к дому. А Носарь все гладил овчарку.

— Пойдем отсюда, — сказал я. Но он медлил, и Милдред тоже.

Она остановилась на пороге. Так сказать, молча нас выпроваживала. Она душилась ужасно крепкими духами — у них был смешанный запах свежескошенного сена и фиалок; а может, пахло одними просто фиалками. Дверь хлопнула, только когда мы поднялись до половины холма, и все время я, не оборачиваясь, знал, что она смотрит нам вслед. Скрытная, подозрительная женщина.

— Сядем, — предложил Носарь. Я согласился.

Вечер был славный: едва начало смеркаться, небо над городом было красное — самое приятное время. Я лег навзничь, закинул руки за голову и стал считать зерна в колоске какой-то травинки, удивляясь, как плотно они сидят одно к другому.

— Придумал! — сказал Носарь.

— Уже поздно, а на полдоллара не разгуляешься.

— Можно купить десяток сигарет и выпить чашку чаю, — сказал он. — Но я про другое.

— Выкладывай.

— Ты ее хорошо рассмотрел?

— Более или менее — а что?

— На ней ничего не было, кроме халата.

— Ну и что с того?

— Пойдем поглядим.

— Да ты спятил! Собака нас живьем сожрет. И кроме того, за это могут в тюрьму упечь.

— Собака не тронет, — сказал он. — На этот счет будь спокоен. Давай поглядим.

— Гляди сам. А мне неохота.

— На спор, она совсем голая ходит, — сказал он. — Ты видел когда-нибудь голую женщину?

Он наклонился ко мне, кусая травинку. Я не знал, что сказать. Все равно он мне не поверил бы. Помолчав, я только головой покачал.

— А ты, Носарь?

Он кивнул. Я решил, что он врет. В то время я считал себя единственным.

— Есть на что посмотреть, — сказал он. — Глаза проглядишь. Ну как?

Собака встретила нас, виляя хвостом, и мы ее погладили. Сердце у меня стучало, как мотор. Я бы все на свете отдал, чтоб эта собака залаяла, но она только лизнула меня. Мы подошли к дому. Носарь шел впереди. Собака увязалась за нами, бешено виляя хвостом, — напрашивалась, чтоб ее еще погладили.

Занавеска была задернута неплотно, и мы заглянули в щель. На столе горела старая керосиновая лампа, отбрасывая круг света на потолок. Милдред обернулась с улыбкой, и я подскочил, как ужаленный — мне показалось, что это она нам улыбается. Я чуть было не дал деру, но тут сообразил, что в комнате есть еще кто-то. Халат на ней распахнулся. Не стану уверять, будто я ничего такого в жизни не видел. Но это было совсем другое. Врал Носарь или нет, но в одном он был прав: я чуть глаза не проглядел. Она сняла с руки браслет и положила на каминную полку. Потом сбросила халат. Он упал к ее ногам. Она опять улыбнулась. А потом я увидел мужчину. Он обнял ее. Меня как громом ударило, и я подумал: как нелепо, что они так близко в этот миг! Я имею в виду — два брата. Потому что там был Краб Кэррон.

Может, вы подумаете, что я псих, но это меня доконало. До тех пор все было, как в кино: глядишь на каких-то чужих людей. Но при виде Краба я почувствовал себя виноватым, и не просто потому, что он одной рукой мог меня прихлопнуть. Меня всего трясло, мне было тошно и хотелось убежать, как старику Джорджу, когда началась заваруха на высоте 60, все равно куда, только бы подальше. Я дернул Носаря за рукав, хотел его увести. Верите ли, он только головой тряхнул. И зубы оскалил, как обезьяна. От этого мне стало еще тошнее.

Но все же я не хотел уходить без него.

Наконец она решила дело за нас. Подошла к столу и погасила лампу. В тот миг, когда лампа гасла, я увидел ее голову и плечи со всеми бело-розовыми округлостями. И когда свет погас, все это еще стояло у меня перед глазами, а потом она плотно задернула занавеску. Я до того обалдел, что опомнился, только когда занавеска колыхнулась; уже у ворот, обернувшись, я увидел, что Носарь гладит собаку. Может, он тоже чувствовал себя виноватым. Во всяком случае, он не дразнил меня, хоть я и струсил. Мы повернули совсем не в ту сторону, куда ходили обычно, перешли через наплавной мост, поднялись по Венецианской лестнице, и только возле закусочной «Трехголовая овца» Носарь, наконец, заговорил.

— Постой, — сказал он. — Выпьем пивка.

Когда он вышел, застегнутый пиджак его оттопырился, и я понял, что ему удалось достать бутылку, хотя несовершеннолетним пива не продают, — наверно, сказал, что мать послала. Я обрадовался. На лестнице, где кормят голубей, мы присели у реки, темной, неторопливой, маслянистой, по которой лишь изредка проплывал лоцманский катер, медленно, еле-еле, как будто увязая в смоле, — кстати, это впечатление было недалеко от истины — и стали по очереди пить из бутылки. Я был словно выпотрошенный, в горле у меня пересохло, но от пива мне полегчало. Немного погодя Носарь потер свой могучий нос и сказал:

— Ну и ну, наш-то каков!

— Я обалдел, когда его увидел.

— Гляди не трепись, — сказал он, и это прозвучало как приказ.

— За дурака меня считаешь?

— Нет, я это так, на всякий случай.

— Она гораздо старше его.

— Какая разница? У нее есть все, что нужно, сам видел, если не слепой. Фартит, как всегда, нашему малому.

— Но как же они поженятся, если она много старше…

Предыдущая статья:День сардины, Сид Чаплин: 6 страница Следующая статья:День сардины, Сид Чаплин: 8 страница
page speed (0.0123 sec, direct)