Всего на сайте:
248 тыс. 773 статей

Главная | Философия

ВТОРНИК  Просмотрен 104

Был вторник, восемь часов утра. Утро стояло холодное, пасмурное, хоть и без дождя, но мрачное, сумеречное, с легким туманом. Я остановился между посыпанным песком треком и озером, на краю стоянки для машин, возле того места, где Роттен-Роу делает поворот. Голова у меня кружилась — от голода, волнения и бессонницы. Я ужасно замерз и хотел одного — поскорее покончить с этой бессмысленной мукой. Я решил, что буду ждать до восьми тридцати, а потом уйду. На этот раз на мне была кепка и перчатки. Я взглянул на свои часы. Одна минута девятого. Подняв глаза от часов, я увидел фигуру, шедшую ко мне. Это была женщина, толкавшая впереди себя велосипед.

— Надеюсь, вы не будете возражать против велосипеда, — заметила леди Китти и улыбнулась.

И все вдруг стало иным. Словно тихонько приподняли огромную черную крышку, которой был плотно накрыт весь мир. И я почувствовал, что могу дышать, могу думать, могу говорить.

Я сказал, сдернув кепку:

— Мне ужасно неприятно, что я так некрасиво вел себя вчера, просто не могу понять, что на меня нашло, вы, должно быть, сочли меня ужасным человеком. Приношу вам свои извинения.

— Вовсе нет, это мне следует извиниться. Я потом подумала и поняла, как все вышло… Словом, я прошу вас меня извинить, это мне надо извиниться.

— Нет, нет, мне…

— Ну, не будем ссориться. Вот что: я сейчас поставлю куда-нибудь эту машину — хотя бы тут, у ограды. Ну, и холодно же сегодня, верно?

— Извините, я…

— Нет, нет, место очень живописное, а время выбрала я сама. Ну, а где же нам присесть? Мне так много нужно вам сказать!

— Давайте перейдем на ту сторону, — предложил я.

Мы пошли по мостику. Теперь, когда совсем рассвело, стало видно, как медленно, неуклонно движутся над озером низкие серые тучи. Удивительное чувство владело мною, когда я шагал рядом с ней. Точно все происходит в романе. Было так странно. Я в изумлении озирался вокруг.

Леди Китти была довольно высокая — она доставала мне до плеча. Сегодня на ней было что-то вроде твидовой пелерины с шапочкой из такого же материала. Она стянула шапочку, обнажив свои густые, блестящие, темно-каштановые волосы, свободно ниспадавшие до плеч. Глаза у нее (как я заметил немного позже) были темные, цвета сланца, синевато-серые в крапинку, — скорее черные, чем серые. При этом довольно длинный крупный нос и большой, хорошо очерченный, решительный рот. Лицо женщины, не склонной к безумствам. Однако о ее безумствах пока еще рано судить.

— Неужели пойдет дождь? — Она задала этот вопрос так, точно это было чрезвычайно важно и точно я безусловно, знал ответ.

— Для нас лучше было бы, чтобы он не шел.

— Как любезно, что вы пришли. Надеюсь, вы не возражаете против такой таинственности?

— Нисколько. Должен признаться, сначала меня крайне заинтриговала Бисквитик. — Я хотел, чтобы она называла ее «Бисквитик», а не «моя горничная».

— Бисквитик с удовольствием этим занималась. Это внесло разнообразие в ее жизнь, а то ведь так скучно ухаживать за мной.

— Я заставил ее долго ждать в пятницу.

— Да, она мне говорила. Но ей это понравилось.

Тайны, тайны, интересно, черт побери, какой получился отчет у Бисквитика, когда она рассказывала леди Китти, как ждала меня на платформе станции Слоан-сквер — как смотрела на меня в окно бара, пока я читал и перечитывал письмо леди Китти.

Мы дошли до намеченной мной цели — статуи Питера Пэна. Леди Китти покорно шагала рядом со мной, явно готовая идти так, пока я не найду, где нам присесть. Я смахнул перчаткой наледь с одной из скамеек. Стада облаков приподнялись, озеро лежало недвижное, противоположный берег его скрывала завеса тумана. Вокруг не было ни души — даже уток и тех не было.

— Итак? — сказал я. Я уже почувствовал, что она женщина деловая, или, по крайней мере, старается казаться таковой. И, однако же, вся эта история могла превратиться в сплошной идиотизм. Взять, к примеру, мой вчерашний бессмысленный финт. Или вообще всю эту затею.

— Итак, — повторила она в тон мне. — Вот что. Не знаю, сумею ли я достаточно ясно все объяснить. Изложить это на бумаге я не сумела бы. Я не очень сильна в писании писем. Но вообще-то, к тому, что я написала в письме, особенно нечего добавлять — главное в нем сказано. Только вот как все обстоит… детали — это важно. Я хочу сказать, как обстоит дело с Ганнером.

Меня передернуло от этого имени. Однако лучше уж так, чем «мой муж». Я сказал: — Ну, и?..

— Видите ли. Позвольте мне сначала попытаться привести мысли в порядок. Разве не удивительно, что мы вообще говорим? — Она посмотрела на меня, словно ожидая ответа.

— Да, — сказал я, — и, возможно, даже неразумно.

Она сидела, повернувшись ко мне лицом. Я смотрел то на нее, то на воду.

И тотчас пожалел о своих словах. Слишком рано было наносить удар по ее мужеству, разжигать в ней страх. Что я, собственно, имел в виду? Очень многое. Находиться с ней рядом уже было святотатством с моей стороны. Однако этой мысли я не выразил вслух. Я сказал:

— Я ведь могу и не помочь Ганнеру тем, что поговорю с ним. Я могу вызвать у него лишь раздражение. Это мягко говоря.

— И для вас этот разговор может оказаться ужасно болезненным. Я знаю. Вот почему я так благодарна вам за то, что вы пришли. — Темные, цвета сланца, глаза ожили, загорелись. Да, по всей вероятности, глупая женщина. Она находит эту драму интересной. Возможно, потому что это вносит разнообразие в ее жизнь, а то ведь так скучно, когда тебя обихаживает Бисквитик.

— Не обо мне речь. Если я способен помочь Ганнеру… — Повторно произнесенная, эта фраза показалась мне такой нелепой. Чем я занимаюсь — обсуждаю с женой Ганнера, как «помочь Ганнеру»? — Продолжайте, — сказал я. — Вы хотели говорить со мной. Прошу вас, говорите.

— Да, да. Я должна попытаться объяснить насчет Ганнера. Это нелегко. Вы не возражаете, если я буду говорить… о такого рода вещах?..

— Говорите о чем угодно.

— Мне трудно рассказать вам, описать, до какой степени он одержим всем этим.

— То есть…

— Да-да. Он думает об этом все время, он весь в этом. Трудно поверить, но это так. Он, конечно, пытался выйти из этого состояния. Когда он был в Америке, он пробовал прибегнуть к психоанализу. Даже ходил к какому-то священнику. Ведь жить все время с идеей мести…

— Мести?

— Это часть его комплекса. Он все думает и думает над тем, что произошло и почему так произошло. А когда человек до такой степени погружен в прошлое — это уже болезнь. На его повседневную жизнь это, конечно, не влияет — я имею в виду его работу. Он нашел прибежище в работе, в своих честолюбивых устремлениях. Но это отрезало его от людей. Потом он женился на мне и…

— Ну, уж вы-то наверняка можете его излечить! — сказал я. Это прорвалась владевшая мною горечь. Во мне бурлили страсти, но я изо всех сил старался сохранять спокойствие и упорно смотрел то на застывшую в тумане плакучую иву, то на чайку, усевшуюся на фонаре.

— Я думала, что смогу… да я и помогла ему. Но вылечить его я не в состоянии… только один человек в состоянии его вылечить… мне кажется…

Я не мог говорить. На секунду я закрыл глаза. Она продолжала:

— Возможно, я не нрава. Но вот что я думаю. Понимаете, он одержим вами. Он всегда знал, где вы. Он знал, что вы работаете в этом учреждении. Он всегда по спискам государственных чиновников проверял, где вы.

Это была сногсшибательная новость.

— Но он никогда не помышлял о том, чтобы попытаться встретиться со мной?

— О нет. Он только строил планы мести.

— Планы… Понятно… Это исцеление, о котором вы говорите… из ваших слов можно заключить, что наша встреча может иметь весьма серьезные последствия…

— Нет, это ведь все его фантазии. А на самом деле у него может, вполне может возникнуть желание поговорить… Я, конечно, об этом и раньше уже думала…

— В самом деле?

— Но было слишком много препятствий, это казалось неосуществимым. Он ведь такой невероятно гордый. Понимаете, я не могла ничего подобного предложить ему — и не предлагала. Вот почему… И вдруг словно судьба поставила вас на его пути. Но даже и тут я ничего не предпринимала, пока он снова не увидел вас, в буквальном смысле слова — увидел.

Мысль у меня заработала.

— Но он же видел меня… всего неделю назад… а вы наслали на меня Бисквитика до того.

— Нет, он впервые увидел вас примерно месяц назад. На службе. Вы его не видели.

— О Боже.

— Когда он вернулся домой, его трясло, как в лихорадке. Я не стала его расспрашивать, и он молчал. Ему было так важно просто увидеть вас. Теперь вы понимаете, — продолжала она, — что это прямо перст судьбы. При нынешнем положении вещей вы неизбежно будете время от времени встречаться, и это чуточку облегчает возможность разговора.

Только я уверена, что сам он никогда не сделает первый шаг. Начать придется вам. Вы понятия не имеете, что творится у него в душе. Вы понятия не имеете, что значит для меня — видеть вас, сидеть вот так с вами и разговаривать. В тот день, когда я увидела вас на службе, я думала, что упаду в обморок. Я поняла, что это вы, потому что Бисквитик очень тщательно описала мне вас, да и вы повели себя соответственно. Когда вы снова взбежали по лестнице, я почувствовала, что у меня подгибаются колени.

— Но… почему?..

— Вот видите, вам не понятно. На протяжении многих лет вы присутствуете в нашей жизни, заполняя все собой, словно джинн из сказки, — вы всегда тут, в глубине, позади каждой вещи. Вы — как судьба… или как некий грозный… бог… или гигантский призрак, которому не лежится в могиле и который, по-видимому, никогда там не уляжется.

— Вот ведь докука.

— Еще какая. И не только для пего, по и для меня. Я не хочу, чтобы мой муж был привязан к прошлому. Я хочу, чтобы он был всецело в настоящем, со мной.

Ее сдержанный пыл, несомненная искренность, ошарашивающие признания — все это потрясло меня. Я отчаянно старался не потерять голову и без срывов продолжать это подобие беседы. А потому как можно спокойнее произнес:

— Я-то, безусловно, думал о нем все эти годы. Но я и понятия не имел, что он тоже думает обо мне.

— Ну, вот это уж глупо! Как вы могли в этом сомневаться? Вы что же, считаете, что вы единственный человек, которого все это затронуло? Он думает о вас. Он думает о ней.

Настала пауза: ни один из нас не в состоянии был говорить. На минуту мне показалось, что она сейчас пустит слезу. Но она взяла себя в руки и с возбужденным видом человека, наконец решившегося выложить всю правду до конца, добавила:

— Конечно, я поступаю эгоистически, обратившись вот так к вам. Я прежде всего думаю о себе и о Ганнере, а не о вас. Вы тут своего рода…

— Инструмент.

— Да. Я хочу, чтобы Ганнер имел возможность посмотреть на вас и понять, что вы всего-навсего…

— Клерк в его учреждении.

— Нет, нет. Всего-навсего человеческое существо, обычный человек, а не призрак, не демон…

— Обычный несчастный, неудачливый человек. Да, конечно. Но, послушайте, даже если я сумею встретиться с Ганнером, с какой стати будет он разговаривать со мной, если он питает ко мне такие чувства, как вы говорите? Не вызовет ли это у него только ярость? Я не хочу сказать, что он может наброситься на меня физически, хотя, наверное, может… но он ненавидит и презирает меня — так что же он выиграет от разговора со мной?

— Он ведь хочет этого разговора. Молчит. Но страшно хочет. Мы почти не касаемся этой темы, но я знаю. Только вы должны быть осторожны и изобретательны…

— По-моему, это требует куда больше осторожности и изобретательности, чем я способен выказать. После того как он видел меня… на службе… в тот раз, когда я не видел его… он что-нибудь сказал… сказал, что хотел бы поговорить со мной?

— Нет, нет, нет, конечно, нет, просто стиснул зубы, так что невозможно было даже… ох, вы не представляете себе… Но вы необходимы ему. Вот почему в конце концов все выйдет, как надо, я уверена, что выйдет, как надо. Просто мне нужно было… набраться духу… чтобы подойти к вам.

— Духа-то у вас предостаточно. Так вы считаете, что я ему нужен. Но, возможно, он нужен мне еще больше, чем я ему.

— Я и об этом думала, — сказала она. — Эту встречу я, конечно, устраиваю прежде всего для Ганнера и себя. Но я немного думала… и о вашем положении… тоже.

— Очень любезно с вашей стороны.

— Я знаю, что слишком много позволяю себе…

— Нет, я сказал без всякой иронии. Да и когда говорил про «дух», имел в виду вашу смелость. А кроме того, я действительно считаю, что вы очень добры.

— Вы сказали, что думали о нем… и обо всей этой истории… тоже.

— Я с тех пор ни о чем другом вообще не думал. И тут я почти не преувеличиваю. Все эти годы я жил с этим, дышал этим.

— И вы чувствовали себя виноватым?

— Да.

— И были несчастны?

— Да.

— И считаете, что это разрушило вашу жизнь?

— Да.

— В таком случае вы тоже нуждаетесь в помощи.

— Конечно. Но кто мне поможет?

— Ганнер. Даже вот этот разговор со мной. Ох, я так рада, что встретилась с вами, а не просто написала! Я сначала думала — действительно так думала, пока не написала письма, — что попрошу вас лишь встретиться с ним, прямо в письме, а уж вы поступите, как знаете, я же больше ничего не буду делать. А потом мне показалось, что, письма недостаточно — ведь в нем ничего не объяснишь… Я почувствовала, что должна встретиться с вами… и, Боже, как же я рада, что мы встретились.

Она сидела очень прямо, распахнув пелерину, подогнув под себя ногу, так что голубое шерстяное платье туго обтягивало колено. Блестящие темные волосы в тщательно продуманном беспорядке многослойных завихрений ниспадали ей почти до плеч. Она смотрела на меня, а мне не хотелось встречаться со взглядом этих сумеречных глаз, не хотелось, чтобы мое лицо что-либо ей говорило. Я смотрел вниз на ее обтянутую нейлоном щиколотку и дорогую, хорошо начищенную, но сейчас заляпанную грязью, туфлю на высоком каблуке.

— Спасибо. Вы полны прекрасных прожектов. Я только сомневаюсь, сработает ли хоть один из них.

— Вы хотите сказать, что не встретитесь с Ганнером?

Слишком многое происходило вдруг, сразу, словно судьба, долгие годы продержав меня без всяких происшествий, накопила кучу событий, которые должны были случиться в моей жизни. Я не хотел этих волнений, этой необходимости принимать решения. Я не хотел, чтобы эта волевая, настырная, немыслимо хорошо одетая женщина «использовала» меня и мне «помогала». Я сказал:

— А как считает Ганнер, где вы находитесь сейчас? Люди обычно не выходят из дома на прогулку в восемь утра.

— Ганнер в Брюсселе. Но даже если бы он был дома… я часто рано езжу с Бисквитиком верхом. Вот почему мы явились тогда на лошадях, а вовсе не для того, чтобы произвести на вас впечатление.

Ее доверительный тон, ее явное желание выглядеть правдивой невольно тронули меня, вызвав чувство стыда. Я понимал, что мне следовало бы вести себя совсем иначе. Я должен был бы испытывать благодарность и тактично выразить ее. Но я не мог. Мною владели отчаяние и ужас, хотелось бежать без оглядки. Столь многое, что столько лет лежало под спудом, вдруг стало явным, и я не мог спокойно это вынести. К тому же я сознавал, что позже с неприязнью буду вспоминать этот разговор и находить в нем бесконечные поводы для угрызений.

— По-моему, мы уже достаточно сказали друг другу.

— Но вы встретитесь с Ганнером?

— Да, очевидно. Но мне еще надо обдумать, как…

— Вы должны нам помочь. Теперь должны — после того, как я вам столько рассказала, открыла то, чего не открывала никому. Только вы способны помочь нам. А теперь я вижу, что только мы способны помочь вам. Я хочу сказать — Ганнер способен. Почему вы должны быть несчастливы? При нынешнем положении вещей вы в обоих случаях проигрываете: вы несчастны и выхода нет, вы ничего не предпринимаете, чтобы решить проблему. Неужели вы не хотите изменить свою жизнь?

— Не уверен, что хочу. Она ведь может измениться и к худшему. Я понимаю, что Ганнеру, возможно, станет легче после того, как он поговорит со мной. Но сомневаюсь, чтобы мне стало легче после того, как я поговорю с Ганнером. «Простить» меня Ганнер не может, и я сомневаюсь, может ли Бог: что случилось, то случилось. Я не хочу сказать, что это было нечто сверхдраматическое. Просто нет такого психологического или духовного средства, которое избавило бы меня от моей беды. То, что Ганнеру станет легче, — мне не поможет, это даже — если вы понимаете, что я хочу сказать, — не порадует меня. Встреча с ним лишь приблизит, углубит мое горе. Единственный выход для меня — это смерть. Но я вовсе не имею в виду самоубийство. Вы меня понимаете?

— О-о… я понимаю… но нет… вы не должны так думать, вы не должны так думать…

— Вы очень добры. Да, я, видимо, поговорю с Ганнером или, во всяком случае, попытаюсь. А как изменится мое состояние — это не имеет особого значения. Я не думаю, чтобы оно ухудшилось. Так или иначе, это не имеет значения: я ведь не собираюсь ничего извлекать из этой встречи. А теперь, извините, я должен вас покинуть — мне надо на службу. Спасибо за то, что вы поговорили со мной.

— Только ни в коем случае, ни в коем случае не дайте ему понять…

— Конечно, нет.

Мы встали. За ее спиной на мокром пьедестале из зверей и ведьм, отполированном и превращенном в святыню руками множества детей, стоял, вне пределов их досягаемости, таинственный мальчик и слушал нас.

— А кто была та женщина, с которой я вас встретила в департаменте? — спросила леди Китти.

— Моя невеста. Мне пора. Извините. Рад был познакомиться с вами и… очень вам благодарен. Я пойду более коротким путем — через парк. Так что разрешите проститься с вами здесь.

То, что мы больше не встретимся, буквально носилось в воздухе, но ни она, ни я ни словом не обмолвились об этом.

Я намеревался проститься с ней. А вместо этого вдруг быстро произнес:

— Я могу написать вам обо всем этом?

— Да. Я пришлю Бисквитика.

— Благодарю вас.

Я круто повернулся и быстро зашагал прочь, а потом побежал по мокрой траве в направлении Кенсингтон-Хай-стрит.

Бесконечно дорогой Хилари.

Пишу тебе обычное письмо, но только теперь все ведь иначе, потому что мы решили пожениться. Раньше мне всегда было так трудно писать тебе — мне всегда казалось, что я слишком ною, надоедаю. Моя любовь к тебе, такая чистая и возвышенная, становилась чем-то мутным и непристойным, когда я старалась подарить ее тебе. Я не могла ее тебе подарить, и это было так ужасно, точно меня околдовали, как в сказке. Так что мне казалось, что моя любовь только раздражает тебя. Ведь когда действительно кого-то любишь, твоя любовь невольно кажется тебе благом, которое ты даришь. А между нами, я чувствовала, все было не как у людей, и моя любовь не могла тебе помочь. Сейчас все изменилось. Мы смотрим друг другу в глаза и понимаем друг друга. В среду я наконец почувствовала, что между нами существует эта чистая, несомненная связь. Это ведь совсем другое, верно, чем в первые дни, когда ты только хотел меня? Мы тогда не смотрели так друг другу в глаза. Ты прятался от меня, ты прятался от себя. А теперь ты нашел меня, и ты нашел себя. В среду я поняла, что все у нас теперь хорошо, и то, что было не как у людей, — наконец выправилось. Я почти даже рада, что ты не пришел ко мне в пятницу, потому что в субботу было так хорошо, мы словно скрепили наше решение. Я была так счастлива у Круглого пруда. Никогда в жизни я еще не видела все так четко — эти собаки, эти кораблики, все это существовало благодаря тебе, мир существовал благодаря тебе. Благодаря тебе я вижу и существую.

О Хилари, я буду такой хорошей, вот увидишь. Я никогда не буду с тобой ссориться — ни по какому поводу! Ты решишь, когда нам пожениться, — только чтобы поскорее, — может, в тот же день, когда Кристел будет выходить за Артура? Я так радуюсь и ее счастью — у нас получится такой веселый квартет! Я позвоню тебе на службу (видишь, какая я смелая!) в среду утром и приглашу тебя к себе на среду на вечер! И ты будешь добрым со мной — правда же, будешь добрым? — теперь и потом, когда я стану твоей женой. Я ведь всего лишь твоя маленькая безвредная Томми. Ты должен любить меня и оберегать меня, потому что я всецело принадлежу тебе. Да благословит тебя Бог и да сохранит он тебя. Вся моя любовь — тебе, родной мой.

Ныне и навеки твоя Томазина.

Томми, милая.

Я получил сегодня вечером твое ласковое письмо. Утром мне пришлось рано уйти из дому, и поэтому оно попало ко мне только позже. Томми, не звони мне завтра. Это письмо я сам тебе сегодня вечером принесу. Томми, я не могу на тебе жениться. Не могла же ты всерьез поверить, что я женюсь. Твое письмо — это как зов в темноте. О Господи, прости меня. То, что происходило в среду, было ложью. Как и то, что происходило в субботу. Моя жизнь в тот момент была ложью. Я не могу это объяснить. Ты тут не виновата. А правда то, что я говорил раньше, что я говорил все эти месяцы: ничего путного у нас не получится. Как ты очень мудро заметила, твоя любовь, дойдя до меня, становится чем-то совсем другим, чем-то таким, что мне просто не нужно. Я пользуюсь твоей добротой, встречаясь с тобою. Ты, конечно, соглашаешься, чтобы я ею пользовался, но не в этом дело. Это плохо для меня. Я и сказать тебе не могу, как я презираю себя за то, что позволяю тебе меня утешать. Томми, это надо прекратить. Я чувствую, в жизни моей наступает кризис, и я должен пережить его один. Ты по-настоящему не в состоянии мне помочь. Общение с тобой — все равно как бесконечное чаепитие. Я должен быть сейчас один. Томми, я никогда не смогу на тебе жениться. Я обязан сказать тебе правду. Такой уж я Богом проклятый индивидуалист. И ты не та женщина, которая могла бы меня спасти. Ты только мешаешь мне спастись, не даешь по-серьезному относиться к жизни. Вот почему наш брак — если его вообще считать возможным — означал бы для меня конец. Моя душа умерла бы, и я возненавидел бы тебя за это. Пожалуйста, поверь тому, что я говорю, и прости меня. И не пытайся меня увидеть — нам обоим от этого станет только еще тяжелее. Пожалуйста, больше не появляйся на моем горизонте. Примирись с таким полным чистым разрывом и построй свою жизнь лучше с кем-нибудь еще. Надеюсь, ты будешь счастлива, и тебе встретится куда более подходящий человек, когда меня не будет рядом. Кстати, Кристел порвала с Артуром. Только не поэтому я рву с тобой. Ох, прости меня… И ради Бога держись от меня подальше.

X.

Я написал это послание во вторник вечером, дошел до дома Томми и опустил в ее почтовый ящик. Встречу с Артуром я уже отменил. Без объяснения причин. Он решил — я увидел это по его грустным глазам, — что все дело в его разрыве с Кристел. Но ни единого вопроса мне не задал. Как не спросил и про следующий вторник. Он вообще ни о чем не спрашивал. Бедный Артур. Остаток вечера я провел, бродя по Лондону и заглядывая в разные бары. Я дошел до собора святого Павла и повернул назад. Домой я вернулся поздно и сразу лег. Спал я хорошо.

Шагая по городу холодным желтым вечером, я едва ли вообще думал о Томми. Я написал ей письмо после того, как прочел ее письмо, — под влиянием порыва, будучи твердо уверен, что должен так поступить. За день, пока я сидел у себя на службе, смотрел на Биг-Бен и даже что-то делал, Томми просто перестала для меня существовать, распалась, превратилась в пыль. Непрочность нити, связывавшей нас, стала очевидной — достаточно оказалось получасового свидания с леди Китти. Томми просто должна была уйти со сцепы. Не в грубом или вульгарном смысле. Я вовсе не стремился разделаться с нею, чтобы иметь возможность думать о леди Китти. Я ведь отнюдь не исключал того, что больше никогда не увижу леди Китти. (Хотя мне было важно то, что она разрешила написать ей письмо.) Просто поручение леди Китти затрагивало глубоко запрятанную часть моей внутренней жизни, к которой бедняжка Томми не имела никакого отношения. А передо мной теперь, как перед рыцарем, давшим обет, была цель. Мне необходимо было сейчас оставаться целомудренным, мне необходимо было оставаться одиноким, и я вдруг со все возрастающим удивлением понял, что сохранял себя для такого вот часа. Я никому не мог рассказать о том, что собирался совершить, и, по счастью, никому не обязан был это рассказывать, никому не обязан был отчитываться в своем душевном состоянии и в том, как я провожу время. Кристел я, наверно, скажу, но позже. А до всех остальных мне дела нет. Но полуложь наших отношений с Томми должна прекратиться. Как я уже говорил ей, мое желание положить конец нашим отношениям было искренним. А теперь, благодарение Богу, леди Китти явилась той движущей силой, которая побудила меня сделать шаг к правде, моей правде, найти свое место в жизни, ту точку опоры, отталкиваясь от которой я смогу действовать.

Но что, собственно, я собираюсь делать и каковы будут для меня последствия этих действий? Хоть я и осторожно отвечал леди Китти, но, конечно же, я сделаю то, о чем она просит. Как это произойдет? А что, если это будет ужасно? Что, если все кончится страшной вспышкой ненависти и гнева со стороны Ганнера? Положение-то мое все-таки не столь уж безнадежно, и мне есть что терять. Я ведь никогда не видел Ганнера без маски, никогда не видел, какой ужас внушаю ему, — ужас, от которого он не может избавиться и который заставляет его думать о мести. Какую голову Медузы, встряв в эту историю, я обнаружу, и не повергнет ли меня ее вид в такой ужас, что я потеряю рассудок? Но не встрять я не могу. У меня на этот счет не было ни малейших колебаний. И, раздумывая о том, что мне предстоит совершить, я то терзался страхом, то безумно надеялся, что все еще наладится. Конечно, прошлое не зачеркнешь. И, однако же, многое может серьезно измениться. Сколь глубокой может быть эта перемена, я чувствовал на себе — причем все острее по мере того, как шел день, словно леди Китти встряхнула меня, что-то внутри у меня разбилось, и теперь я видел, как из обломков возникает что-то новое и появляется новый выход. Леди Китти говорила об исцелении — об исцелении Ганнера, не моем, хотя в своей милости она не закрывала глаза и на мое исцеление. Она проявила себя как женщина практичная, а не парящая в облаках. Мне оставалось доделать начатое ею — она физически встряхнула меня, теперь мне надо было настроиться духовно. Почему кровь Христова должна напрасно струиться по тверди небесной? Я могу ведь и выбраться из колодца, в который предпочел себя загнать и в котором заточил и Кристел. Я могу выбраться на поверхность и снова увидеть свет.

В какой идиотский сгусток непонятной вины и горя я превратился. Какими никому не нужными были все мои страдания. Если бы я только был в состоянии распутать этот жуткий клубок греха и боли, если бы я только был в состоянии — пусть ненадолго, пусть всего лишь на миг — познать чистое страдание, не отягощенное раскаянием и самоуничижением, на которое я добровольно себя обрек, — чудо еще могло бы произойти. Шагая и шагая по Лондону, я думал о бесповоротности свершившегося. Передо мной возникло лицо Энн таким, как я видел его в тот вечер в машине, — не победно сияющее, не олицетворение нашего дерзания, а растерянное, виноватое, испуганное. Если бы я не убил ее, она осталась бы с Ганнером. Неужели я поэтому ее убил, или все произошло по воле слепого случая, да и так ли уж это важно — ведь я все равно никогда, наверно, не смогу ответить на этот вопрос!

СРЕДА

В среду утром я проснулся испуганный и измученный. Кипучее возбуждение исчезло. Почему я, собственно, вдруг так оживился? Однако моя решимость в обоих вопросах оставалась неизменной. Наконец-то, подумалось мне, у меня появилось дело. Со времени катастрофы я объявил себя человеком, у которого нет дел. С тупой болью я вспомнил о резком, но в тот момент, казалось, написанном по наитию письме к Томми. Какого черта я сказал леди Китти, что Томми — моя невеста, — повинуясь инстинктивному желанию принизить себя? Действительно ли я навсегда избавился от длинноногой, сероглазой крошки Томми, все-таки изъял ее из своей жизни? Я обрек себя на одиночество, но если одиночество может затянуться надолго, то задача, для выполнения которой оно необходимо, может потребовать совсем немного времени. Возможно ли, чтобы эта новая эра, начало которой ознаменовалось моей жестокостью по отношению к Томми, стала для меня в какой-то мере благословенной? Действительно ли я прежде всего думал о правде, когда решил так поступить с Томми? В самом ли деле наши отношения с Томми были ложью, от которой я должен отречься, грузом, который, посвятив себя служению новой цели, я обязан был сбросить? В темноте утра, когда я встал, все это представлялось мне далеко не ясным.

Зато было ясно, что мне необходимо написать письмо леди Китти, Слава Богу, у меня хватило смекалки спросить, могу ли я написать ей. Среди всех опасений, терзавших меня, эта акция, по крайней мере, представлялась мне человечной и душеуспокаивающей. Я не забивал себе голову мыслями о том, чтобы снова увидеть ее. Но я жаждал познать облегчение — и считал, что в известной мере его заслужил, — написав ей и объяснив свою позицию, прежде чем решать, какой план действий выбрать в отношении Ганнера. Наличие интервала — интервала между получением инструкции от леди Китти и непредсказуемым поединком между мною и Ганнером — порождало во мне какое-то странное чувство благословенной безопасности, словно я сидел в «укрытии». Встряска, которую я получил, глубина трещины, которая образовалась во мне, давали достаточно поводов для работы мысли. Я чувствовал, что мне необходимо подумать, даже немного отдохнуть и подумать над тем, что произошло, прежде чем очертя голову бросаться в то, что меня ждет. Мне очень хотелось поразмыслить и подождать, а тем временем не спеша составить и написать дозволенное письмо.

В то утро вагоны метро были забиты даже больше, чем всегда. Я прошел пешком до Глостер-роуд, мимо отныне достопримечательного для меня места, где я впервые встретил леди Китти и отказался разговаривать с ней. К тому времени, когда я достиг станции метро, небо за голыми деревьями парка, окрашенное было зарею в бледный желтовато-розовый цвет, уже стало затягивать тучами. В вагоне, плотно притиснутые друг к другу, словно тени, упакованные для отправки в ад, мы покачивались, зевали, дышали друг другу в безликие лица. Я, по обыкновению, тщательно следил, нет ли рядом простуженных людей.

Я дышал неровно, держа под контролем каждый вдох и выдох, чувствуя, как соответственно расширяются и сжимаются теплые тела моих соседей по вагону. Реджи Фарботтом любил порассуждать об удовольствии, какое он получает, когда его прижмут к грудастой машинистке. Мне это не доставляло ни малейшего удовольствия. Женские формы и лица в этой духоте, в этой пресной близости казались просто ужасными. Усталые, густо накрашенные лица девушек, почти касавшиеся моего лица, пахнувшие дешевой косметикой, говорившие о пустой, лишенной радостей, юности, казалось, прокламировали бедность человеческой расы, ее жалкую ограниченность, полное неумение постичь реальность. А быть может, эти зеркала души, лишенной духа, просто отражали мою собственную посредственность? Я подумал о Томми, которая сидит сейчас в халате за чашкой кофе. Никаких куколок из перчаток сегодня не будет. Не будет и веселых квартетов.

День был серый, сырой холод проникал сквозь одежду, заползал в рукава, залезал за воротник. Приятное тепло встретило меня, когда я вошел в наше учреждение. Электричество сегодня, слава Богу, работало без перебоев: забастовка, видимо, окончилась. Однако же лифт стоял, что было более или менее в порядке вещей. Я пошел пешком по лестнице. Я уже решил, что лучший способ разрядить неотступно терзавшую меня тревогу — посвятить утро письму леди Китти. Во время нашего необычного свидания возле зловещего мальчишки столько всего было оставлено под спудом, лишь затронуто, недоговорено. В самом ли деле она меня поняла? Пока я не объяснюсь с ней, пока полностью себя не раскрою, я не смогу ничего предпринять. А какое это принесет мне успокоение. Дальше же будут властвовать случай и страх.

На последней ступеньке первого пролета я чуть не налетел на Ганнера, направлявшегося вниз. Я тотчас заметил, как он, узнав меня, отшатнулся, сжался, прошел мимо, стараясь не задеть. Взгляды наши, дико сверкнув, встретились. Словно вдруг яростно скрестились шпаги. И он пошел вниз.

С идеей «интервала» было покопчено. Я стоял потрясенный, не зная, на что решиться. И вдруг почувствовал, как меня затопляет сила — слишком могучая, чтобы ее можно было назвать надеждой, но окрашенная ею, и, однако же, сродни невероятному, всепроникающему ужасу. Ухватившись за перила, я повернулся и произнес:.

— Ганнер.

Произнес негромко, мягко, но отчетливо, словно окликал призрак или тихо, по достаточно выразительно взывал к умершему.

Кроме нас на лестнице не было никого: я находился на верхней ступеньке, он — чуть ниже середины пролета.

Когда человек «отшатывается», это придает дополнительную скорость его движению, и я понимал, что он может вот-вот исчезнуть. Но, поколебавшись, он остановился и медленно повернулся ко мне. Мы смотрели друг на друга.

Ганнер нахмурился, что могло означать лишь раздражение. Затем медленно пошел назад, вверх. Я ждал его, весь напрягшись, вжавшись спиной в стену. Он прошел мимо, даже не взглянув на меня, и проследовал по коридору к своему кабинету. На секунду меня затопила тревога, затем я отчетливо понял, что он ждет, чтобы я пошел за ним.

Он вошел в кабинет и оставил открытой дверь. Ступая тихо, точно идя по следу зверя, я прошел по коридору и, проскользнув в кабинет, закрыл за собой дверь.

В комнатах на этом этаже были двойные рамы, и шум уличного движения доносился сюда с Уайтхолла лишь отдаленным гулом — чуть более слышный, чем тишина. Мелкий дождь, неотступно барабанивший но стеклам, стучал гораздо громче, ближе. Большая квадратная красивая комната тонула в темноте — лишь на письменном столе горела лампа под зеленым абажуром, бросая очень яркий белый свет на лежавшие там бумаги. Ганнер сел и стал ждать. Я чувствовал его ожидание так же отчетливо, как слышал стук дождя, видел огромный письменный стол, самого Ганнера, нахохлившегося в кресле. И мне стало страшно. Я подошел к столу и остановился перед ним. Мне хотелось, чтобы он ясно видел мое лицо, но для этого мне надо было сесть, или стать на колени, или уж передвинуть лампу. Я повторил:

— Ганнер.

На сей раз имя прозвучало иначе — оно не потонуло неспешно в пустоте; в тоне моем чувствовалась настоятельная потребность и как бы удивление, словно друзья вдруг встретились где-то далеко от родины. Это был по-прежиему призыв, не посмевший стать приказом.

Ганнер слабо новел рукой, повелевая, насколько я понял, мне сесть. Я придвинул стул к столу и сел. Я даже переставил лампу так, чтобы она освещала оба наши лица. И на миг увидел лицо Ганнера, полуосвещенное, насупленное, злое.

Кто-то постучал в дверь и почти сразу вошел. Глаза мои, ослепленные светом лампы, плохо видели, тем не менее, повернувшись, я по общим очертаниям фигуры узнал в полутьме Клиффорда Ларра.

Я поднялся. Клиффорд стоял, не шевелясь, продолжая держаться за ручку двери. Ганнер сидел точно каменный. Какую-то долю секунды я размышлял. Затем сделал то, что было единственно возможным в данной ситуации. Прошел к двери — Клиффорд посторонился, пропуская меня, — и, выйдя в коридор, закрыл ее за собой.

Просторный, залитый светом коридор был пуст. Мне показалось, будто я во сне вижу огромный зал и себя в нем — крошечную, преследуемую фигурку. Я дошел до лестницы, помедлил и начал не спеша спускаться, крепко держась за перила, не спеша переступая ногами по ковровой дорожке. Дошел до вестибюля, пересек его и вышел из дверей на улицу.

Тончайший мелкий дождь сеялся с неба — тот самый дождь, что тихонько стучал в окна кабинета Ганнера на протяжении тех бесконечно долгих секунд, пока я находился там, и что-то изменилось. Что именно — я пока еще не мог сказать, но, шагая по улице, уже чувствовал это в окружающем мире, видел в облике проносившихся мимо автобусов и машин. Пройдя под аркой здания Королевской конной гвардии, я быстро зашагал по широкому, пустынному, мокрому от дождя плацу в направлении парка. Дошел до памятника жертвам войны. Монс. Отступление из-под Монса. Ландреси. Марна, 1914. Эна, 1914. Ипр, 1914. Лангемарк, 1914. Живенши, 1914. Зашел в Сент-Джеймсский парк и по правой стороне озера добрался до мостика. Взошел на мостик и остановился посредине. Дальние башни Уайтхолла закрывала завеса дождя, но за неровной стальной поверхностью воды видны были освещенные окна Форин-оффиса. Я снял кепку и подставил дождю лицо — дал ему легонько постучать по моему лбу, векам. Посмотрел вниз, на озеро — ближе к мосту вода отливала более светлым, металлическим зеленоватым блеском — и увидел черно-белых хохлатых уток: блестя глазками, они подпрыгивали на мелкой волне, неожиданно ныряли и снова выскакивали — гладко-красивые, безупречные, словно только что созданные изобретательной природой, чтобы наслаждаться дождем, наслаждаться самим своим существованием. Я любовался утками и видел их удивительно отчетливо, как-то по-новому, точно у меня с глаз сняли катаракту. Я медленно, глубоко дышал и смотрел на уток.

— Привет, я так и думал, что обнаружу вас здесь. Рядом со мной стоял Клиффорд Ларр. Я почувствовал острое раздражение — ну, чего он пришел?

— Швейцар сказал, что вы выскочили из здания, себя не помня.

Я молчал.

— Должен признаться, меня снедает любопытство. Ну, наконец вспомните же о себе, пожалуйста. И объясните мне, как понимать эту совершенно потрясающую сцену, которую я только что прервал.

— Ганнер… что-нибудь сказал вам?

— Конечно, нет. Он тотчас заговорил о делах с таким хладнокровием, что дальше некуда. Мне, правда, было бы любопытно пощупать в этот момент его пульс. Дайте-ка мне ваш пощупать.

Я сбросил со своей руки руку Клиффорда и двинулся по мостику назад. Он шел со мной рядом, смеясь своим нервным, раздражающим смехом.

— Так что же это было — сцена примирения? — Клиффорд улыбался, но он вышел без зонта и сейчас явно жалел об этом: ведь его прекрасная шляпа могла промокнуть. Он снял ее, внимательно осмотрел, перестал улыбаться, стряхнул, надел на голову и снова заулыбался. Я шагал с непокрытой головой, держа в руке кепку, — мокрые волосы прилипли к моей шее и лицу.

— Нет. — Это ведь не была сцена примирения. А нечто таинственное, непонятное, и чего там было больше — надежды или страха, я сам не знал. Но в тот момент между нами царило глубокое взаимопонимание — это была минута сродни тем, когда молния расщепляет скалы, землетрясение разбрасывает камни во все стороны, разверзаются горы. Всего этого я не мог объяснить Клиффорду. Я жестом дал ему понять, чтобы он оставил меня одного, и опустился на мокрую скамью у края воды. В исхлестанном дождем парке, казалось, не было никого, кроме нас двоих. Две-три яркие дикие утки подплыли и уставились на нас своими глазками-бусинками.

Клиффорд вытер скамью носовым платком и сел рядом со мной.

— Что это в таком случае было? Вы должны мне рассказать. Что-то случилось, несомненно, случилось. Я умру от любопытства.

— Между Ганнером и мной? — переспросил я. — Ничего не случилось. Я просто делаю то, что она мне велела.

Она?

— Леди Китти.

— Боже… правый… — Клиффорд уставился на меня и несколько раз тихонько присвистнул. — Так вы говорили с ней?

— Я виделся с ней раз, — сказал я, — по ее просьбе. Она попросила меня встретиться с Ганнером, только и всего.

— Только и всего! Но зачем? Чтобы… ну, видимо, чтобы успокоить нервы всех заинтересованных лиц. Но даст ли это что-нибудь, может ли дать? Ведь что угодно может произойти. Какая смелость — я хочу сказать: с ее стороны. Если уж на то пошло, чертовски дерзкое предприятие!

— Мне и самому хотелось повидать его, — сказал я, — только я бы не посмел без нее. Он не знает, что она меня об этом просила. — Мне ненавистен был тон Клиффорда, его манера говорить. Мне хотелось, чтобы он ушел и оставил меня одного с моими нелегкими мыслями. Мне было также не по себе оттого, что я упомянул о леди Китти. Но мне хотелось положить конец его издевкам, противопоставить его подтруниваниям полнейшую откровенность и простоту.

— Вот фокусница!

— Вы с ней встречались?

— Да, — сказат Клиффорд, — я видел ее дважды на коктейлях.

— И что вы о ней думаете?

— Шикарная, по-моему, штучка. Я вовсе не хочу сказать ничего дурного. Я уверен, что она образец самого строгого поведения. В конце концов у нее достанет ума вести себя осторожно. Но она из тех многочисленных женщин, которые начинают хлопать ресницами при виде любых брюк, — этакая непременная кокетка. Она флиртовала с премьер-министром. Я полагаю, флиртовала и с вами.

— Нет. — Разве я сумею передать ее рассудительную серьезность и в то же время милую благосклонность ко мне? Впрочем, я и не собирался этого делать.

— Так или иначе, я вижу, она купила ваше благорасположение.

И вы, повинуясь ее приказу, отправились повидать нашего друга Ганнера. Что же произошло?

— Ничего. Я только вошел. Вы слишком быстро появились.

— Бог ты мой, как жаль… Значит, я испортил трогательную сцену? Что он сказал?

— Я же говорю вам — ничего.

— Вы помиритесь, — сказал Клиффорд. — Мне это совершенно ясно. Все произойдет очень по-дружески и очень поучительно. Он простит вас. Вы порыдаете друг у друга на плече и станете неразлучными друзьями отныне и вовеки. Вы будете ужинать по средам на Чейн-уок и обедать с Ганнером в его клубе по пятницам. Они будут показывать вас друзьям, как раскаявшегося злодея, ибо эта история, конечно, обойдет всех и вся: уж леди Китти позаботится об этом.

— Уйдите, пожалуйста, — сказал я.

— У вас установится чудесная дружба с Ганнером: он будет источать великодушие, а вы будете наслаждаться своей маленькой радостью, что вас простили, и будете униженно улыбаться, и оба радоваться друг другу, как сумасшедшие. Какие вас скрепят узы, как сладостно будет их чувствовать! Он купит вас с потрохами, — собственно, леди Китти уже купила вас для него. Она, наверное, удивилась, обнаружив, как дешево вы стоите. Ну, что, взбесил я вас?

— Клиффорд, уйдите, будьте добры. И ради всего святого, не повторяйте того, что я вам сказал, никому.

— Не волнуйтесь. Я ведь здесь не задержусь.

— Что это значит?

— Скоро умру.

— Ах, это. Ну, мотайте отсюда и наглотайтесь этих ваших таблеток от бессонницы, если уж вам так хочется. Только оставьте меня в покое, хорошо?

Клиффорд поднялся со скамьи и растворился, как тень. Я тотчас забыл о нем. Хохлатые утки вернулись. Они словно стали еще забавнее.

 

Была среда, вечер. Я проболтался дольше обычного в баре на Ливерпул-стрит и был изрядно пьян. Мистер Пеллоу, с которым я поднимался в лифте, принялся подробно рассказывать о том, как он получил новое место учителя, но при этом умолчал об увольнении с предыдущей работы, и как все это выплыло, и что сказал директор, и что сказал учитель истории, и как расстроились мальчики, когда ему пришлось расставаться с ними, хотя преподавал он им всего три дня. Рассказ этот занял известное время, и мне пришлось зайти к мистеру Пеллоу, чтобы его дослушать, и я пил его виски и сочувствовал ему, а сам думал о Ганнере и прикидывал, что я должен и чего не должен дальше делать. Страх и смертельная тревога вернулись.

Как только я вошел в свою квартиру, я сразу понял, что у нас — женщина. Из комнаты Кристофера доносились какие-то звуки, слышался несомненно женский кашель. На секунду я подумал — и сердце у меня упало, — что это, может быть, леди Китти. Исключено. Бисквитик? Скорее всего Томми. Я уже был в дверях, когда Лора Импайетт появилась в передней и схватила меня за локоть.

— Нет, не уйдете! Ах вы, трус! Неудивительно, что у вас нечиста совесть! Я жду вас целый век. Кристофер был так мил. Он пел для меня.

— Пусть и дальше поет, — сказал я. Я прошел в кухню, сбросив по дороге мокрое пальто. Лора, продолжая кудахтать, подняла его с пола, повесила на вешалку и последовала за мной. Кристофер, в длинном индийском одеянии, с деревянными бусами на шее и потусторонней улыбкой на лице, тщательно причесанный, медленно закружился в прихожей, раскинув руки, притоптывая и напевая что-то себе под нос.

На кухне под бдительным оком Лоры я включил газ, достал из шкафа коробку бобов и коробку помидоров, открыл консервы и вылил содержимое в кастрюлю, поставил ее на огонь, вытащил из пакета ломтик уже нарезанного хлеба, сунул его в тостер, достал из холодильника масло и стал накрывать стол на одного.

— Не смею предложить вам бобы, Лора: я знаю, вы их презираете.

— Хилари, вы поразительны!

— Вот и прекрасно. — Я помешал бобы, перевернул хлеб в тостере.

За порогом Кристофер пел или, вернее, тихо подмурлыкивал на американский манер, как это делают современные поп-певцы:

«Будь моей, чайка, будь, будь, будь».

Это был явно один из тех дней, когда Лора чувствовала себя молодой и энергичной. Ее расширенные, затуманенные глаза горели, губы были влажны — казалось, она сейчас поднимется на возвышение и начнет за что-то ратовать. На ней было хорошо сшитое черное бархатное платье; волосы, перехваченные на затылке черной бархатной лентой, лежали на спине конским хвостом. Она закрыла дверь на кухню и села.

— Я ужинаю дома, к тому же сейчас и рано еще. Только пролетарии да разные там Хилари ужинают в это время.

— Хилари, слава тебе Господи, и есть пролетарий. Кого вы ждете к ужину?

— Темплер-Спенсов и одного из магнатов Фредди.

— «Мы не можем расстаться, родная, ты не можешь уйти от меня, я тщетно стремлюсь, дорогая, сказать, как люблю я тебя, прошу тебя, чайка…»

Я намазал хлеб маслом и вылил на него содержимое кастрюльки — мешанину из бобов и помидоров. Я терпеть не могу есть, когда на меня смотрят, но я был очень голоден, так как от волнения в обеденное время ничего не мог проглотить. Я зачерпнул горчицы, намазал маслом еще кусок хлеба и, сев, принялся уплетать за обе щеки. Лора молча наблюдала за мной, пока я все не съел. На это ушло около минуты.

— Какие же яства у вас сегодня на ужин?

— Конченая семга. Стифады. Суфле из лаймов.

— Почему же вы не сидите у себя и не готовите?

— А все уже готово, за исключением суфле, которое я делаю в последнюю минуту. Я была на коктейле. Джойлинги тоже были там.

— Похоже, что они все время проводят на коктейлях.

— Они люди особые, о, совершенно особые, я их обоих обожаю.

— Как мило.

— «Чайка моя улетела, улетела, и нет моей птицы — голубой, голубой».

— Вы уже ее видели?

— Нет.

— Она поразительна. Но послушайте, Хилари. Я пришла сюда из-за Томми.

Из-за Томми?

— «Крошка птичка, чайка моя, ты, ты, ты».

— Да, я позвонила ей, и она так плакала, так плакала, и все мне рассказала, и я сказала ей, что пойду повидаю вас.

— Какая вы добрая.

— Хилари, я считаю, что вы должны передумать.

— Как чайка.

— Она, возможно, и не та женщина, о которой мечтают мужчины, но она вас так любит, да и вам хорошо было бы жениться.

— Это вам так кажется.

— Если вы не будете за собой следить, то скоро состаритесь и высохнете, как все холостяки.

— Я уже состарился и высох. Послушайте, Лора, дайте мне самому разобраться в моей жизни, хорошо, дорогая? Я, знаете ли, уже вполне взрослый человек.

— Кстати, вы этим наносите жуткий удар по пантомиме.

— Плевал я на пантомиму.

— Я-то, вообще говоря, никогда не представляла себе вас женатым на Томми.

— Великолепный вы посол.

— «Не так легко, родная, найти любви источник, — ищи, ищи повсюду, другого не найдешь».

— Возможно, вы действительно прирожденный холостяк.

— А вам не пора идти домой доставать ножи для рыбы?

— Я их уже достала. Хилари… знаете, бывают минуты, когда вот ты знал человека очень давно и вдруг словно по мановению волшебной палочки он становится тебе таким близким.

— Лора, вы пьяны.

— «Любовь наша безумная, любовь — вражда, была ль она минутная, прошла уже она?»

— Хилари, я знаю, вы считаете, что я веду пустую, бессмысленную светскую жизнь, да, да, считаете. И это абсолютная правда: вокруг меня толпы, толпы милых людей, но друзей у меня немного, а мне нужны друзья. Мы с вами хорошо знаем друг друга, но мы никогда по-настоящему не говорили, никогда по-настоящему друг на друга не смотрели, а по мере того, как человек стареет, Бог ты мой, до чего это становится важно… — Рука Лоры протянулась через стол и закогтила мою руку. Я опустил взгляд и увидел ее толстые красные морщинистые стареющие пальцы, обручальное кольцо, глубоко впившееся в тело. Затем я поднял взгляд и увидел взволнованное, раскрасневшееся лицо Лоры, ее широко расставленные, карие завораживающие глаза. — Хилари, послушайте меня! Мне сейчас нужен друг. Мне нужна помощь. Мне нужны вы. Мне нужно кому-то довериться. Необходимо. Не бойтесь. Я хочу вас о чем-то спросить. Есть что-то очень важное, что я хочу вам рассказать, только не могу рассказать сейчас…

— «Подожди, моя чайка, подожди, подожди, подожди, не лети, моя чайка, не лети, не лети, не лети».

— Да заткнись ты, Кристофер, ради всего святого, прекрати это чертово мяуканье!

— Извините, Хилари…

— Лора, я…

В дверь позвонили. Вздохнув с облегчением, я вытащил руку из крепкого теплого пожатия Лоры и встал. Кристофер уже протанцевал к двери и, открыв ее, впустил Джимбо — тот вошел с букетом белых хризантем. Джимбо был без головного убора, промокший до нитки. А я и не слышал, как пошел дождь. Только теперь услышал.

— Лора, ваше пальто… на улице льет дождь… вам нужен зонтик… вот, возьмите мой.

— Спасибо. — Она вышла следом за мной в переднюю, и я помог ей надеть пальто. — Вы получите его завтра.

— Завтра?

— В четверг. Это же наш день. Разве вы забыли? Спокойной ночи, Джимбо. Спокойной ночи, Кристофер. Я еще зайду по поводу песенок. Хилари, вы не выйдете со мной на минуту?

Я вышел на площадку и, прикрыв за собой дверь, прошел с Лорой до лифта. На ней было свободное пальто из верблюжьей шерсти. Влажные, окутанные паром рукава его вдруг обвились вокруг моей шеи. Я почувствовал дыхание Лоры на своем лице, и она поцеловала меня в губы. Затем оттолкнула и, повернувшись ко мне спиной, нажала кнопку лифта. А я вернулся к себе. Кристофер и Джимбо, стоя в передней на коленях, расставляли хризантемы в вазы. Кристофер с интересом вопросительно посмотрел на меня. А я прошел к себе в спальню, закрыл дверь, выключил свет и лег на кровать.

Я так и не написал письмо леди Китти. Встреча с Ганнером на время вытеснила ее из моих мыслей. Я никак не мог решить: следующий шаг — за мной или за ним? А может быть, и не будет никакого следующего шага, может быть, на этом и точка? Может быть, все, что должно было произойти, — произошло, отшлифовалось, закончилось во время этой короткой сцепы, когда он ждал и смотрел на меня, а я назвал его по имени? Вот это и есть примирение — встретиться взглядом, произнести имя? Если начать разговор, не испортит ли это того, что уже произошло? Чувство облегчения, радость провидения, которую я испытывал утром, глядя на уток в Сент-Джеймсском парке, казались гарантией того, что произошло что-то хорошее. Однако потом мой оптимизм начал представляться мне нелепым, а встреча, породившая его, гораздо более двусмысленной и не столь многообещающей. Ганнер ведь просто смотрел на меня, и все. Вполне возможно, что он впустил меня в кабинет вовсе не с дружескими намерениями. Ведь этот человек многие годы мечтал о мести. И я не знаю, как он мог поступить. Да он и сам, наверное, этого не знал.

Затем, подобно восходящей луне, передо мной столь же неуклонно всплыл образ леди Китти. Ведь это была ее затея, ее спектакль. И задуман он был отнюдь не для моего блага. Я сам и мои чувства — удовлетворение, облегчение, очищение, — все это не играло никакой роли. А вот состояние духа Ганнера, его «исцеление» — это важно, и решать тут ей. Последнее соображение, вполне очевидное, вызвало новый приступ волнений и одновременно какое-то внутреннее спокойствие, а вместе с ним — и желание написать леди Китти. Не сейчас. Сейчас надо передохнуть — по крайней мере, день-два. Уже и так достаточно сделано. Если Ганнер решит предпринять какой-то шаг, надо пойти ему навстречу. А если не решит, надо ждать инструкций от леди Китти, а пока написать ей и сказать то многое-многое, что, я чувствовал, я должен ей сказать. У меня было ощущение, — которое я намеренно старался не уточнять, — что произошло улучшение, у меня появилась способность обрисовать тот несказанный ужас, который так долго жил во мне, рассмотреть его. Да, мысль об интервале успокоила меня, равно как и решение положиться еще раз на волю леди Китти.

О Лоре я не думал. Зато я думал о Томми, но так, точно это была историческая проблема, отделенная от меня вечностью и матрицами теоретических и научно-исследовательских работ.

«Не так легко, родная, найти любви источник, — ищи, ищи повсюду, другого не найдешь».

Вполне вероятно, но сейчас меня занимали дела более возвышенные. Быть может, «любовь» всегда была для меня ignis fatuus.[54] Я был без сил и чувствовал себя как выжатый лимон. Не раздеваясь, я забрался под одеяло. На улице продолжал лить дождь. Я заснул, и мне приснилось, что Томми, или, может быть, какая-то другая женщина в образе чайки с прекрасными глазами, бьется, бьется, бьется о стекло, пытаясь влететь ко мне.

Предыдущая статья:ПОНЕДЕЛЬНИК Следующая статья:ЧЕТВЕРГ
page speed (0.0348 sec, direct)