Всего на сайте:
248 тыс. 773 статей

Главная | Философия

ВТОРНИК  Просмотрен 96

Я находился в экзаменационном зале, который одновременно был станцией метро. Я только что перевел кусок из Карлайла на безупречную сочную тацитовскую латынь. С чувством удовлетворения я наблюдал за остальными экзаменующимися, которые продолжали строчить изо всех сил. От нечего делать я перевернул экзаменационный лист. На другой его стороне оказалась куча вопросов, которых я не заметил, а у меня оставалось всего двадцать минут, чтобы ответить на них. С бешеной скоростью я принялся писать, но тут отказало перо: в нем не было чернил, и оно дырявило бумагу, которую, непрерывно разматывая, двигал на меня большой валик. Чувствуя отчаянную беспомощность, я принялся мять бумагу. «Нельзя этого делать», — сказала стоявшая на кафедре наставница, которой оказалась Томми, одетая во все черное, с черным мотоциклетным шлемом на голове. В ту же секунду я очутился в зале суда — сидел и швырял шариками из скомканной бумаги в судью, которым была Лора Импайетт в седом парике. «Он провалился, — сказала она, — не ответил на вопросы. Выведите его». Я очутился на мотоцикле, который несся все быстрее и быстрее. Голубоглазый мужчина, сидевший рядом, схватил меня за горло. Я закричал. На траве у дороги лежала мертвая Кристел.

Очнулся я от этого самого настоящего кошмара с чувством облегчения, что это всего лишь сон, и с грустью от того, что я уже не юноша, перед которым открывается ничем еще не испорченная жизнь. Я встал и принялся готовить себе чай. Тут я вспомнил, что сегодня вторник, и пошел посмотреть, не пришло ли привычное письмо от Томми. Пришло. Понедельник и вторник Томми проводила в Кингс-Линн, где зарабатывала себе на пропитание, обучая будущих учителей, как ставить танец осенних листьев, или выстригать лошадиные головы из папье-маше, или устраивать кукольный театр в жестяной коробке из-под чая. По понедельникам она всегда писала мне письма, которые я получал во вторник. Последнее время она взяла себе за правило писать и по другим дням тоже. Это надо будет прекратить. Ее письма не доставляли мне удовольствия. В лучшем случае их можно быстро пробежать взглядом и признать безвредными.

Мой родной.

Я так несчастна. Мне ужасно неприятно, что я явилась в субботу. Я была в отчаянии, мне просто хотелось взглянуть на тебя. Простуда моя разыгралась, надеюсь, я не заразила ни тебя, ни Кристел, думаю, просто не могла заразить. К пятнице все уже пройдет. Я тебя так люблю. Я ждала тебя бесконечно долго — сидела в той комнате тихо, как мышка, но ты так и не вернулся; потом я услышала голос Лоры Импайетт, которая болтала с мальчиками на кухне. Я попыталась выскользнуть из квартиры так, чтобы она меня не увидела, но она все-таки увидела. Она сказала: «Откуда это вы возникли? И что вы сделали с Хилари?» Она теперь всегда держится со мной как-то агрессивно. Я не знала, что сказать. Я не стала задерживаться, так как знала, что ты этого не хотел бы, а потом я чувствовала, что сейчас расплачусь. Ты даже представить себе не можешь, до какой степени я делаю все так, как ты хочешь, точно я твоя раба. По твоей милости я веду какую-то дурацкую жизнь, недостойную человека, а ведь мы могли бы быть так счастливы, если б только ты захотел. Ведь и ты тоже несчастлив, тебе плохо, по-моему, ты самый несчастный человек на свете. Почему бы тебе для разнообразия не решить стать счастливым? А все потому, что ты не хочешь полюбить, сдерживаешь себя. Ты себе худший враг. Простые человеческие радости вызывают у тебя какую-то ярость. А ведь мы могли бы быть с тобой так счастливы, и у нас, если бы мы жили вместе, появился бы еще ребеночек, и тебе было бы ради кого работать, и твоя жизнь обрела бы смысл — только захоти. Едва ли ты ждешь еще кого-то. Ты ведь любишь меня, и мы понимаем друг друга, и это так редко бывает, ты сам говорил. Ох, мой родной, не отталкивай меня, не бросайся мной, нельзя так, ты же знаешь, что я навсегда твоя.

Твой маленький Томас…

И так далее — еще несколько страниц. Я зачислил это письмо в разряд безвредных и порвал. Оделся, выпил чаю и отправился на службу. Лифт не работал, и потому я пошел вниз пешком.

За качающимися дверями меня встретил сырой, насыщенный дождем воздух, он хлынул мне в горло, и я сразу почувствовал, что все-таки подцепил эту чертову Томмину простуду. Заря вставала грязная, желтая, фонари на улицах продолжали гореть, освещая плакаты, которые оповещали о предстоящей стачке электриков. Какой удручающий вечер провели мы вчера с Клиффордом. Что он имел в виду в конце, когда спросил, не слыхал ли я какой-то новости? Он часто говорит образно, красочно, с этакой риторической многозначительностью — дальше начинает уже работать чистая фантазия. Что же до письма Томми, в котором она нарисовала картину счастливой семейной жизни с малышами вокруг, то, вспомнив о нем, мне захотелось сплюнуть. На этот раз она хоть не сюсюкала, не называла их «малышами», что с ней иногда случаюсь. Какой страшный мне приснился сегодня сон насчет Кристел. Что я стану делать, если Кристел умрет? Но ведь ее брак с Артуром — это все равно что смерть. Хорошо ли она разобралась в своих чувствах? Хорошо ли разобралась в том, что ее брак повлечет за собой? Или она воображает, что сможет выйти замуж за Артура и сохранить меня? Не вел ли я себя героически глупо в связи с этой историей? Не следовало ли мне, как я сказал Клиффорду, просто воспрепятствовать браку Кристел?

Туман черных мыслей, окружавший меня, вдруг прорвался, рассеялся. Что случилось? Только что я шаркал по тротуару в толпе других зомби,[41] прокладывая себе путь сквозь сеявшиеся сверху желтоватые ледяные капли, вдыхая влажный воздух, ножом врезавшийся в мое нутро, и вдруг все вокруг стало теплым и ярким. Точно фокусник легонько ударил меня золотым шаром по голове. Я заметил на другой стороне улицы Бисквитика, которая медленно шагала параллельно мне, слегка повернув ко мне голову. На ней было суконное пальтишко с поднятым капюшоном, и просто удивительно, что я узнал ее. Как будто некая благая сила направила мой взгляд в ту сторону, и я уловил блеснувший черный глаз и острую скулу. И вдруг почувствовал радость и вместе с ней — удивление оттого, что затопившее меня теплое чувство было радостью, а я чувствовал, что это радость, необъяснимая, незваная, беспричинная, несомненно преходящая, но это необычайное ощущение было именно радостью и ничем другим.

Я продолжал идти, делая вид, будто не замечаю Бисквитика, гадая, как она поступит, подойдет ли ко мне. Однако, сделав шагов двадцать, я понял, что мы по-идиотски, зря теряем время. Я дал Бисквитику немного обогнать меня, затем пересек улицу, и, подойдя к ней сзади, схватил за запястье. У меня было такое чувство, точно мы знаем друг друга не один год. Я сжал тонкое запястье, затем, взяв за пальцы, продел ее руку под мой локоть. На ней была короткая шерстяная перчатка; я стянул ее, сунул к себе в карман и сжал теплую сухую руку Бисквитика в своей холодной влажной руке. Я очень редко ношу перчатки. Плечом и бедром я чувствовал тепло ее тела. Мы шагали рядом в полумраке, уносимые потоком людей. Я не смотрел ей в лицо.

— Итак, милый мой Бисквитик?

— С добрым утром.

— Кому это ты желаешь доброго утра?

— С добрым утром, Хилари.

— Сегодня вечером ты ужинаешь со мной. — Во вторник я обычно посещал Артура, но это едва ли имело значение.

— Нет, извините, не могу.

— Почему же? Они не разрешат?

— Я не могу.

— Бисквитик, ты что, замужем?

— Нет.

— У тебя нет кольца? Нет. Но, может быть, существует человек, который управляет твоей жизнью?

— Нет у меня такого человека…

— Так почему же ты не можешь? Знаешь, Бисквитик, похоже, что ты просто дразнишь меня. Я больше не намерен мириться с тем, что ничего о тебе не знаю, не знаю, почему ты преследуешь меня. Странно это как-то получается. Ты живешь где-то здесь, поблизости?

— Я не могу прийти сегодня вечером.

Мы добрались до метро, и я продолжал крепко прижимать к себе ее руку, которая легкой дрожью выразила желание вырваться из моих цепких пальцев, когда мы подошли ко входу. Она потянула было руку, отстраняясь от меня, но я крепко зажал костяшки ее худенькой руки между большим пальцем и остальными. Я купил ей билет и отыскал в кармане свою сезонку. Мы спустились по ступеням на платформу, от которой отходили поезда в восточном направлении. Я решил не отпускать Бисквитика до тех пор, пока она не откроется и не объяснит как следует свою тайну.

— Прошу вас… Хилари… вы делаете мне больно…

Я потащил ее по платформе. Среди густой толпы мы были как наедине. Лондонцы, все видевшие на своем веку, носят на глазах шоры. Я толкнул Бисквитика к стене, втиснул словно в щель между двумя людьми и, нырнув следом, стал напротив и уперся руками в стену по обеим сторонам ее плеч. Мы стояли лицом к лицу. На станции было сравнительно тепло, и наши мокрые лица заполыхали: мое стало совсем красным, а ее — золотисто-розовым. В какую-то минуту моя щека коснулась складок ее капюшона, лежавшего теперь у нее на плечах. Запах нагретой мокрой шерсти висел над залитой людьми платформой, смешиваясь с запахом пота, смешиваясь с густым резиновым запахом подземки. С грохотом прибыл поезд с Патни-бридж, и толпа прихлынула к нему.

— Бисквитик, — сказал я, чувствуя себя с ней в уединении среди этой толпы, и грохота, и сырости, и запаха шерсти. — Послушай, Бисквитик, давай забудем о сегодняшнем вечере. Ты сейчас здесь, и я не дам тебе уйти. Ты — моя пленница, и я не отпущу тебя, пока ты мне все не расскажешь. Ты околдовала меня, и я могу лишь вот так схватить тебя и держать, пока не узнаю всей правды. И предупреждаю, могу продержать так не один час, если потребуется. — Про себя же я подумал, что посажу ее на Внутреннее кольцо и силой буду держать в вагоне, пока она мне все не расскажет. И сколько мы будем кататься по кольцу, — мне плевать.

Поезд с Патни-бридж ушел. Платформа снова стала быстро заполняться народом. Подали поезд Внутреннего кольца.

— Пошли, пленница. — Я потянул ее за собой. Поезд был уже полон; мы входили последними, так что нам пришлось с силой втискиваться в не очень-то поддававшуюся, спрессованную толпу. Я сунул вперед себя Бисквитика и стал влезать сам; нащупывая место, где можно было бы поставить две ноги, я на секунду отпустил Бисквитика. Двери закрылись.

Она стояла на платформе. Юркая, как угорь, она выскользнула из вагона, пока я входил. И дверь, разделив нас, закрылась. Я прижался лицом к стеклу. В нескольких дюймах от себя я видел лицо Бисквитика, рот ее открывался, но ни единого звука не долетало до меня за грохотом тронувшегося поезда. Худенькие ручки Бисквитика взметнулись в красноречивом жесте. «Извините… Извините…» Она шла рядом с поездом и на секунду прижала ладонь к стеклу. Я увидел светлую сероватую ладонь и пересечение линий на ней — иероглиф тайны, которая еще ждала своей разгадки.

 

По вторникам ужины chez Artur[42] были всегда, зимой и летом, одни и те же. (Виттгенштейну это бы поправилось.) Они состояли из консервированного языка с порошковым картофельным пюре и горошком, затем — бисквиты, сыр и бананы. Я приносил вино.

Это был последний день старого мира. (Только я тогда этого еще не знал.) Мы с Артуром оба напились. (В виде исключения я в тот день принес две бутылки.)

Артур занимал двухкомнатную квартирку над булочной на Блит-роуд. Запах хлеба бесконечно раздражал меня. Когда ты голоден, запах хлеба делает голод непереносимым. А если ты не голоден, то доводит до тошноты. Иногда запах становился дрожжевым, бродящим, словно из хлеба делали пиво. Артур говорил, что привык к этому запаху, и утверждал, что не чувствует его. Квартирка у него была маленькая, непривлекательная и грязная. В ней было несколько реликвий, унаследованных от (ныне покойной) особы, которую Артур называл «мамочкой». Мамочка оставила Артуру сизо-зеленый с коричневым ковер в волнистых треугольниках, буфет с закругленными углами и шоколадно-коричневой инкрустацией в виде удлиненных вееров, экран зеленоватого стекла с изображением Эмпайр-Стейт-билдинга, кресло, расшитое весьма устарелыми аэропланами, оранжевый восьмигранный коврик, никак не сочетавшийся с большим ковром, и две светло-зеленые статуэтки, изображавшие полузадрапированных дам, которые именовались Рассвет и Закат, — в соответствующих позах. Во всем этом чувствовалось трогательное дыхание отошедшей в прошлое joie de vivre,[43] что вызывало у меня легкую симпатию, но никакого любопытства. Отец у Артура (тоже покойный) был носильщиком на железной дороге.

А сам Артур являл собой, так сказать, образец того, какую роль в раскрепощении человечества играет экзаменационная система.

Мы покончили с ужином, который ели на мамочкиных тарелках, украшенных белыми домиками на фоне восходящего солнца в виде бежевых штрихов, и пребывали (я хочу сказать: я пребывал) в той стадии опьянения, когда человек становится колючим и понимает, что все напрасно. Артур, который быстро пьянел (он обычно пил пиво), сидел с мечтательным выражением лица. Он никогда не становился колючим. Сняв очки, он довольно бессмысленно раскачивал их туда и сюда, точно маятник. Вообще-то говоря, большую часть содержимого двух бутылок выпил я. Мы поболтали не очень вразумительно о служебных делах, о пантомиме и перешли к обсуждению «религиозных» взглядов Кристофера Кэйсера.

— Конечно, — сказал я, — если считать, что мир — это иллюзия, тогда можно вести себя как угодно. Очень удобная доктрина.

— Разве христианство не учит?..

— Само собой, Кристофер, конечно, не верит в это, никто не мог бы поверить. Он заявляет, что люди на самом деле не существуют! Но это не мешает ему, наравне со всеми нами, носиться со своим «эго».

— Ну, вообще-то я не думаю, что мы по-настоящему существуем, — заметил Артур.

— Говори за себя.

— Я считаю, что мы просто должны быть добры друг к другу. Жизнь и так достаточно сложна, и если Кристофер это имеет в виду…

— О, только не начинай философствовать.

— Я хочу сказать: человеческий разум — всего-навсего вместилище всяких случайностей. За обычной повседневной жизнью нет ничего. Нет ничего завершенного. Но жизнь — это не игра. Это даже не пантомима.

— Не край, где никогда и ничего не происходит.

— Нет, конечно, — сказал Артур. — В том-то и дело.

— Значит, ты не рассматриваешь Питера Пэна как реальность, ворвавшуюся в край мечты.

— Нет, — сказал Артур. — Наоборот. Реальность — это домашний очаг Дарлингов. А Хук — просто изобретение мистера Дарлинга.

— Что же такое Питер?

— Питер — это… Питер — это… Ох, не знаю… Взбунтовавшаяся душа. Он только всех раздражает, как непрошеный гость, который не может ни приспособиться, ни по-настоящему помочь.

— Это весьма своеобразно.

— Я хочу сказать, что душевный порыв превращается в безумие, если он не связан с повседневной жизнью. Он становится разрушительным, просто взрывом нелепой злости.

— По-моему, подлинный герой — это Сми. Хук завидует Сми. Поэтому Хук может быть спасен.

— Только в романе.

— В романах все объясняется. В пьесах — нет.

— Лучше не объяснять, — сказал Артур. — В этом смысле на первом месте стоит поэзия. Кто бы не хотел быть поэтом, а не кем-то еще? Поэзия начинается там, где кончается слово.

— В поэзии слово только и начинается.

— По-моему, героиня — это Нана.

— Нана — самая традиционная фигура во всей этой истории. А вот Сми…

— Не забывайте, что Сми служит Хуку.

— А ты не забывай, что Нана всего лишь собака.

— Совершенно верно, — сказал Артур. — В образе Наны нет ничего зловещего. Нана ведь не говорит. Даже мистер Дарлинг и тот не оправдывает ожиданий: ему так хочется стать Хуком.

— А как насчет Уэнди — она их оправдывает?

— Her. Уэнди — человеческое существо, ищущее правды. Она кончает компромиссом.

— Лишь наполовину живя в реальном мире?

— Да, как многие из нас. Это поражение, но поражение вполне достойное. На большее, наверно, нельзя и рассчитывать. Теперь насчет Наны. Она — носитель правды в доме Дарлингов, лучшее, что там есть, его реальность, Нана боится Питера, она единственная, кто действительно знает Питера.

— Не могу понять, почему ты так идеализируешь дом Дарлингов. Мне он представляется на редкость унылым.

— О нет… что может быть лучше… дом, полный… детей… и…

— По-моему, мы пьяны, — сказал я. — Во всяком случае, я — безусловно. Последние две минуты мне казалось, что ты рассуждаешь интересно.

В эту минуту, по счастью, зазвонил телефон. Это был старик пенсионер, у которого только что умерла любимая собачка. Я слышал, как старый идиот плакал на другом конце провода. Я собрал свои вещички. Я уже знал по опыту, что Артур не способен быстро закончить телефонный разговор. Прикрыв трубку рукой, он умолял меня подождать, но я был сыт всем по горло. И вовсе не желал слушать его рассуждения о счастливых семейных очагах и детках.

На улице сумасшедшая старуха — английская погода — снова вывернулась наизнанку. Облака умчались прочь, и прояснело. Несмотря на сияние Лондона, в красноватом небе виднелось несколько звезд. Давно я не видел Млечного Пути. Огромное колесо галактики, сверкающую туманность из бесчисленных звезд, глубокую абсолютную тьму, таящую в себе другие, и другие, и другие галактики. А все-таки прав Артур. Вообще-то по-настоящему мы не существуем. И однако же страдаем, как сумасшедшие. Что-то было во мне, некий болезненный конгломерат обиды, тревоги и боли, что-то полураздавленное, проглоченное, но не переваренное и все еще кричащее. Я подумал было поехать к Кристел. Но такого я никогда еще себе не позволял. Надо держаться раз навсегда выработанной рутины. Да и потом Кристел сейчас наверняка уже спит. А что, если Кристел поймает меня на слове и вдруг даст согласие Артуру? Не следует ли мне положить всему этому конец, для чего достаточно лишь поднять палец? Я попытался отвлечься и переключиться мыслью на Бисквитика. Попытался, но удовольствия от этого не получил. Бисквитик была ведь лишь еще одним бессмысленным соблазном, коим дразнил меня космос, все равно как дразнят насекомое, тыча в него соломинкой. Я медленно пошел домой.

СРЕДА

Настала среда, пока что самый важный день в этой истории и один из поворотных дней в моей жизни. Началась она довольно скучно: мы поссорились с Кристофером Кэйсером. Восставши ото сна, я обнаружил, что кухня занята каким-то незнакомым парнем с длинными волосами, стянутыми широкой резинкой.

По всей видимости, он провел здесь ночь. Я прошел к Кристоферу в комнату и объявил, что не потерплю у себя в квартире парня, который носит такую прическу. Кристофер сказал, что я на редкость узко мыслю. Я заявил также Кристоферу, что возражаю против того, что он ходит в такой короткой рубашке: при малейшем его движении обнажается голое тело. Я предпочитаю, чтобы он своим телом любовался сам. Кристофер сказал, что рубашка села после стирки в стиральной машине. Я сказал, что уже не раз говорил ему, чтобы он не пользовался стиральной машиной. Он сказал, что я гнусный скупердяй. Я ему ответил. И вышел из квартиры, так и не побрившись, хлопнув дверью.

Лифт по-прежнему не работал. Плакаты снова возвещали о стачке электриков, которая должна была вот-вот начаться. Шел дождь. Я оглянулся в поисках Бисквитика, но ее не было видно. Придя на службу, я решил побриться (я держал там бритвенные принадлежности), но обнаружил, что у меня кончились лезвия. Я чувствовал себя опустившимся, грязным. Я сел и уставился на стену в пятнах от паутины, надеясь, что желание сказать Кристел, чтобы она бросила Артура, станет настолько сильным, что я не смогу ему противиться. Я чуть подтолкнул его в этом направлении. Кристел увидит Артура завтра. Не следует ли мне повидаться сегодня с ней?

Заливаясь веселым смехом, появились миссис Уитчер и Реджи. Они все праздновали, продлевая свою победу. Позвонила Томми (акция запрещенная), и я опустил трубку на аппарат. Артур, который очень был мне сейчас нужен, к моему удивлению, не появлялся. Сокрушительный удар был нанесен мне приблизительно без четверти двенадцать.

Реджи и миссис Уитчер обычно болтали весь день. Какую-то работу они, наверно, все же делали. Я так привык к этой их вульгарной какофонии, что научился отключаться. Иногда я, правда, вслушивался в их болтовню. Сейчас я трудился над составлением очень тонкой докладной записки по поводу посыльного, которого перевели в другое учреждение и который, находясь там, получил, как ныне принято выражаться, премию ex gratia[44] за уничтожение голубиных гнезд на крыше, а теперь, вернувшись к нам, сломал себе ногу, уничтожая эти самые голубиные гнезда, ибо, как он утверждал, это теперь входит в его обязанности. Я элегантно разрешил эту задачу и, прежде чем приступить к изучению следующего дела, откинулся на стуле, дивясь тому, что Артур до сих пор не появился, и лениво прислушиваясь к безостановочной болтовне двух своих коллег. Раньше они обсуждали пантомиму. А теперь явно переключились на что-то другое.

— Так не говорят: граф Солсберийский! — Это изрекла Эдит, которая была экспертом в вопросах, связанных с аристократией.

— Говорят: лорд Солсбери и граф Солсбери.

— А разве лорд выше графа?

— Конечно, глупенький.

— А граф — это то же, что маркиз?

— Женщина сохраняет за собой титул. Изменив фамилию, она не становится просто «миссис».

— А я считаю, что это неправильно! Так что же, значит, ее отец был графом?

— Давайте спросим мистера Всезнайку. Хилари… Хилари-и!

— Да?

— Когда даму зовут леди такая-то, отец ее, значит, — граф, верно, и она сохраняет свой титул, не так ли, когда выходит замуж и становится кем-то еще?

— Кажется, да, — сказал я, — но эксперт-то в этом деле вы. По-моему, если вы дочь его сиятельства графа Снеток, вас зовут леди Джоан Малек, а если вы выйдете замуж за мистера Колюшку, то станете леди Джоан Колюшка.

— До чего же наш Хилари остер на язык! Так граф — это то же, что маркиз?

— Не знаю.

— Мне казалось, вы посещали Оксфорд.

— Я там учился на секретаря.

— Хилари вечно выдумывает. По-моему, он к Оксфорду и на милю не подходил.

— Хилари учился в университете неврастеников в Сканторпе.

— Хилари… Хилари-и

— Словом, раньше она была леди Китти Мэллоу, потом она вышла замуж за мистера Ганнера Джойлинга и стала леди Китти Джойлинг.

В эту минуту в комнату вошел Скинкер.

— Что случилось, мистер Бэрд?

— Я смахнул чернильницу. Он поднял мою чернильницу.

Часть чернил вылилась на пол. Я перегнулся через край стола и, тяжело дыша, уставился на темную лужицу. Медленно-медленно я опустил на лужицу кусок промокашки.

— Что с вами, мистер Бэрд? Голова закружилась?

Я махнул рукой — Скинкер понял и повиновался. Он вышел из комнаты и закрыл за собой дверь.

— А все-таки это вычурно — называться леди Китти, верно? — проговорил Реджи. — Я хочу сказать, ведь не могли же окрестить ее «Китти».

Я прочистил горло.

— Да, Хилари, милый? Вы что-то сказали?

Я закашлялся в попытке скрыть то обстоятельство, что мне тяжело дышать, а тем более говорить.

— Вы упомянули имя Джойлинга?

— Да, Ганнера Джойлинга.

— Я уже слышал это имя, — сказал Реджи. — Мне казалось, что он политический деятель, но, должно быть, это не так.

— Он возглавлял эту штуку по денежной реформе. А потом был кем-то в Объединенных Нациях. Я видела его по телевидению.

— А что с ним случилось? — спросил я.

— Разве вы не слышали? Это новый глава нашего учреждения. Вместо Темплер-Спенса.

— Темплер-Спенс уже отбыл, — заметил Реджи. — Но Джойлинг приходит только через три недели.

— А жену его зовут леди Китти, поэтому, я думаю, отец ее был графом или кем-то еще.

— А сколько у нас графов?

Я согнулся над столом и сделал вид, что пишу. Потом тихонько выскользнул из комнаты, прошел в вестибюль, надел пальто, взял зонтик и, спустившись по лестнице, вышел на Уайтхолл. Дождь все моросил. Я решил повидать Клиффорда Ларра. Он не позволял мне заговаривать с ним на службе и неохотно соглашался встречаться где-нибудь поблизости, но сегодня был особый случай. Он обычно выходил со службы около половины первого и отправлялся завтракать в «Таверну святого Стефана». Сейчас было десять минут первого. Я стал медленно прогуливаться под зонтом, не выпуская из виду главный вход в наше здание. Прошло минут двадцать пять. Тридцать. Затем появился Клиффорд в своем элегантном твидовом пальто и в мягкой фетровой шляпе. Он только начал было раскрывать зонт, но увидел меня и тотчас его закрыл. Немного помедлил и затем направился ко мне. Мы повернулись и медленно пошли в направлении Трафальгарской площади. Я тоже закрыл зонт.

— Значит, вы слышали? — сказал Клиффорд.

— Да.

— Ну, и чего вы от меня хотите?

— Я хочу с вами поговорить.

— Мне сказать нечего. В два часа у меня совещание, и я еще должен до него кучу материалов прочесть. Вы же знаете: мы с вами здесь не встречаемся.

— Я хочу поговорить с вами. Пойдемте в парк.

— Будьте здоровы.

Я иду в эту сторону, вы — в ту.

— Пойдемте в парк. Вы что, хотите, чтобы я потащил вас за руку и устроил сцену?

Мы зашагали в другую сторону. Клиффорд раскрыл зонт — явно для маскировки. Я свой раскрывать не стал. Дождь ведь почти прекратился. Мы молча прошли под аркой Конной гвардии, пересекли плац и, войдя в парк Сент-Джеймс, пошли вдоль северной стороны озера. Дождь совсем прекратился, и над Букингемским дворцом появился маленький, очень яркий кусочек светло-голубого неба.

— Что мне делать? — спросил я Клиффорда.

— Не понимаю, почему вы должны что-то делать, — откликнулся Клиффорд из-под своего зонта. — Вам же с ним не встречаться.

— Он может попасться мне на лестнице.

— Вы что, думаете, он накинется на вас, схватит за горло или сделает еще что-нибудь этакое?

— Мне придется подать в отставку.

— Не будьте идиотом. Впрочем, поступайте, как считаете нужным. А я пошел назад.

— Нет. Прошу вас. Прошу. Я только что об этом узнал. Я не знаю, что делать.

— Смиритесь. Он и внимания-то на вас не обратит. А если вам так уж это не по нутру, — уходите в отставку. Никакой проблемы.

— Надо же случиться такому фантастическому стечению обстоятельств. Ну почему он пришел именно к нам? Я-то думал, что никогда больше его не увижу, я молился, чтобы никогда больше не увидеть его. Я надеялся, что он умрет. Я и думал-то о нем как о человеке уже мертвом.

— Это весьма немилосердно да и не слишком реалистично. Он за это время как раз очень преуспел. Ну, а теперь я…

— Дойдемте до моста, Клиффорд, прошу вас, дойдемте до моста. Мне кажется, я схожу с ума.

Мы взошли на чугунный мост и остановились, глядя поверх водной глади на Уайтхолл. Величественные очертания Уайтхолл-корта вырисовывались слева от угрюмого силуэта новых государственных зданий, а за пожелтевшими ивами на островке поблескивал изящный, как дворец, сверкающий, зеленовато-серый фасад Форин-оффис. Бледное водянистое солнце освещало перегруженный горизонт на фоне свинцово-серого неба. Над южным берегом реки все еще шел дождь, и видно было, как сверкающие полосы дождя прорезали мрачный небосклон, освещаемый то появлявшимся, то исчезавшим за облаками солнцем.

— Как вы полагаете, он знает, что я здесь работаю?

— Не думаю. Он будет приятно удивлен, увидев знакомое лицо.

— Я не могу это вынести, — сказал я. — Если мы встретимся, мы… мы в обморок упадем… от ненависти или не знаю чего еще.

— Не понимаю, почему бы вам не поздороваться, как вежливым людям.

— Поздороваться?! Клиффорд, а как вы думаете, кто-нибудь еще в нашем учреждении… кроме вас… знает про… про меня и Ганнера?

— Нет.

— А вы не расскажете?

— Нет, конечно, нет.

— Мне нехорошо. По-моему, я сейчас упаду.

— Нельзя так распускаться. Что же до ненависти, не понимаю, почему вы-то должны ее чувствовать.

— Если вы этого не понимаете, не мешает вам заняться психологией.

— О, я знаю, говорят, что человек, которому вы причинили зло, должен вызывать у вас отвращение. Но всему есть пределы.

— Здесь никаких пределов не существует.

— Ведь в конце-то концов с тех пор прошло почти двадцать лет.

— Не для меня. Для меня все было вчера.

— Вы же знаете, что я теперь не в состоянии выносить напряженных ситуаций. У меня есть и свои неприятности.

— Он снова женился.

— А почему бы и нет? Он продолжал жить, а вы сидели и кисли, парализованный жалостью к самому себе.

— Вы меня презираете, не так ли? Вам стыдно, что вы мой друг. Вы считаете, что упадете в глазах сослуживцев, если они узнают, что вы мой друг. В таком случае — катитесь-ка. И не ждите меня в понедельник.

— И прекрасно, не буду. Прощайте.

Я смотрел ему вслед, потом прищурился, и фигура его слилась с безразличными мне людьми, прогуливавшимися теперь, когда дождь перестал, в лучах бледного солнца. Я дошел до конца моста и медленно двинулся назад по другой стороне озера. Прошел вверх по Грейт-Джордж-стрит и у парламента свернул на Уайтхолл. Заворачивая за угол, я столкнулся с Артуром, только что перешедшим улицу от станции метро.

— Хилари! Ой, Хилари!

Один взгляд на Артура все мне сказал. Это был другой человек. Он сдернул с головы шапку и замахал ею. Радость нимбом сияла над его головой, ее источали глаза, нос, рот. Весь он светился, точно намасленная репа. Даже волосы у него лежали красиво.

— Хилари, Кристел говорит, что выйдет за меня замуж. Я получил от нее сегодня утром письмо. После этого я просто ничего делать не мог. Не мог пойти на службу… я почувствовал себя таким счастливым… лег на пол… меня просто ноги не держали от радости… дыхание перехватило… а хотелось кричать, петь, но я страшно ослаб от радости… и лежал на полу, точно меня кулаком огрели. Хилари, вы ведь одобряете, правда? То есть, я хочу сказать, вы не возражаете? Кристел говорит, что вы… Послушайте, Хилари, вы что, сердитесь? О Господи… вы что… у вас такой вид…

— Нет, нет, — сказал я. — Я рад за тебя и за Кристел, конечно же, очень рад. Просто я вдруг почувствовал себя совсем больным. Пойду-ка я, пожалуй, домой.

— Разрешите, я пойду с вами. Что случилось? Вы выглядите, как привидение.

— Нет, нет. У меня просто грипп. Я пойду и лягу. Я так рад… за тебя и… — Я остановил такси.

Вид у Артура был озадаченный. Он помахал мне вслед. Из такси, остановившегося в потоке машин, я видел, как он поравнялся со мною и, не замечая ничего вокруг, прошел мимо. Я заметил, какая идиотская улыбка сияла на его лице, привлекая внимание прохожих, а он вдруг замахал руками и пустился в пляс. Люди шли мимо и улыбались. Такси мое двинулось дальше.

Дома я обнаружил, что парень с резинкой в волосах все еще торчит у меня на кухне, и я выставил его вон. Кристофер, впервые разобидевшись, недвусмысленно сказал мне, кто я есть, и ушел вместе с ним. А я прошел к себе в спальню и по примеру Артура грохнулся на пол.

Предыдущая статья:ПОНЕДЕЛЬНИК Следующая статья:ЧЕТВЕРГ
page speed (0.2728 sec, direct)