Всего на сайте:
236 тыс. 713 статей

Главная | Литература

Четыре шага 10 страница  Просмотрен 58

— Всё-таки опять загнал тебя к чёрту на к-кулички, — сказал Гурский, поднимаясь, чтобы идти к редактору. — Что любит тебя — не сп-порю, но, как сказал поэт, ст-транной любовью.

От Театра Красной Армии до своего дома на улице Горького Лопатин шёл почти час. Было и темно, и восемь раз счётом — всех поворотах и перекрестках — останавливали и проверяли документы патрули. По лестнице он поднимался на ощупь: папиросы взял, а спячки, как назло, забыл, переложил в полученный для поездки в Мурманск полушубок, а пошел домой в шинели.

— Кто это? — спросил за дверью голос Гели.

— Я.

— Кто — вы?

— Ну я, Лопатин! Кто — я? Кто ещё может быть? Что, вас тут уже грабили, что ли? — спросил он, когда она впустила его в квартиру.

— Меня пока нет, а других грабили, — сказала Геля. В передней было полутемно. Слабый свет падал из приоткрытой двери в комнату.

— Лимит! Перерасходуем — выключат, — сказала Геля. — Пойдёмте сядем. Не раздевайтесь: не топят и неизвестно, будут ли.

Лопатин, не снимая шинели, прошёл вслед за ней в маленькую комнату, где раньше жила дочь. Они с Гелей сели друг против друга за стол под слабенькой шестнадцатисвечовой лампой. Абажур был не снят, а подтянут по проводу под потолок и подвязан там бечёвкой. Оба сидели за столом одетые — Лопатин в шинели, а Геля — в старом зимнем суконном, на ватине, пальто его жены — не то не взятом с собой в Казань, не то подаренном Геле. Жена любила покупать себе новое, а старое, пока оно ещё не выглядело старым, дарить тем из своих подруг, кто, по её мнению, этого заслуживал; последние пять лет — Геле. С минуту сидели молча, потом Геля сказала, что она прочла в газете несколько его очерков с юга и, когда читала про подводную лодку, подумала, что это, наверное, было страшней всего. Он не считал, что это было страшней всего, но не хотел говорить с ней о себе и своих очерках и, вынув папиросы, молча протянул ей. Пока они курили, она докладывала ему о Ксении, всё время называя её Сюней — вошедшим у них между собой в обиход кошачьим именем, которого он терпеть не мог. Рассказывала, как Сюня срочно уезжала вместе с театром и как огорчалась, что не увидит его, Лопатина, и как ещё тогда, в августе, просила, если Лопатин долго не будет, постеречь их квартиру, а потом написала, чтобы она взяла ключи и жила у них. И она согласилась потому что своей комнаты, где ей нечего стеречь, она не любит и не всё ли равно, где жить человеку, который всё равно никому не нужен. Лопатин, слушая всё это, смотрел на неё и после всего, что успел пережить на войне, впервые стыдился своего мелочного раздражения против этой немолодой, крашеной женщины, вся вина которой — в том, что она присосалась к его жене, а точней, в том, что его жена присосала её к себе и она, пять лет торча у них в доме и наблюдая их неурядицы, поддакивала его жене. Такое — почти всегда не от хорошей жизни, и в начале её, наверное, закопано какое-то собственное несчастье. И, не околачивайся эта женщина в их доме, наверное, он бы просто-напросто жалел её, не испытывая к ней того недоброго чувства, которое с трудом подавлял в себе и сейчас. Мысленно старался настроить себя на миролюбивый лад, но раздражение от её присутствия всё равно оставалось при нём, может быть, ещё и потому, что они сидели в комнате, которая была комнатой его дочери, а эта, сидевшая напротив него, женщина, по долгу своей приживалочьей службы у его жены, рассказывала ему, как они провожали его дочь, и как всё это было правильно, и как, наоборот, всё было бы неправильно и трудно для Сюни, если бы она не решилась тогда отправить дочь вместе со школой...

— Вот что, — Лопатин прервал Гелю посредине фразы. — Вы не знаете, где мои валенки? Мне нужны валенки.

— В чемодане. Сюня попросила меня сложить зимние вещи, я сложила и пересыпала их нафталином, там и ваши валенки.

— Пожалуйста, достаньте их, если вам нетрудно.

— Сейчас достану.

— А я пока пройду к себе в комнату. Там есть свет?

— Вывинтите лампочку отсюда и ввинтите туда: есть только две лампочки — одна тут, а другая на кухне.

— Ну, вывинчу, а вы? — спросил Лопатин.

— А я зажгу лампочку на кухне, чемодан стоит там.

Она ушла на кухню, а Лопатин, вывинтив лампочку и на ощупь пройдя к себе в кабинет, ввинтил её в стоявшую на столе чёрную пластмассовую настольную лампу, которые только что появились в магазинах в тридцать восьмом году, когда они вдруг получили эту квартиру. Его жена подарила ему эту лампу на новоселье. Теперь при свете он увидел, что в кабинете, оказывается, была застелена его тахта. Он сел за стол и выдвинул в нём два левых нижних ящика. В них лежало то, о чём он думал и в редакции, и по дороге сюда, с чем теперь, когда немцы так близко от Москвы, наверно, надо что-то сделать сегодня же. Если вообще — надо. В этих двух ящиках было сложено всё, что было начато и кончено или записано впрок, на будущее, — начало романа, который на пятой главе прервала война, сделанные на Халхин-Голе заметки, про которые раньше считалось, что они непременно пригодятся для этого романа, и разное другое, про что он привык считать, что оно ещё понадобится. Несколько минут просидев за столом, в сомнении глядя на эти два ящика, набитые исписанной им в разное время бумагой, он со злостью задвинул их обратно. «Нашел о чём думать — понадобятся не понадобятся, допишу не допишу!» Всё это было нелепо и неважно рядом с той мыслью, которая заставила его выдвигать эти ящики и разглядывать их содержимое: «А вдруг, пока ты будешь там, в Мурманске, немцы окажутся здесь, в Москве?» Мысль эта была настолько простая и настолько страшная, что, раз она против воли всё равно сидела в затылке, было нелепо заботиться об этих ящиках. Какое всё это могло иметь значение, если допустить, что простая и страшная, сидящая в затылке мысль может превратиться в действительность? Выдвинув ещё один ящик, он достал из него то, что ему в самом деле было нужно, — взял из довоенного запаса чёрных клеенчатых общих тетрадей две, которых должно было хватить на поездку в Мурманск, потом, поколебавшись, прихватил ещё шесть — пусть лучше полежат в редакции. А когда встал, в дверях за его спиной уже стояла Геля с валенками под мышкой.

— Сюня написала мне, — она кивнула на тахту, — чтоб я о вас заботилась, если вы, приехав, захотите здесь жить.

— Спасибо, у нас казарменное положение. — он взял у неё из рук валенки и, скрутив тетради, сунул их внутрь — по четыре в каждый.

— Если не секрет, вы куда-то опять едете?

Он сначала не хотел говорить ей про свой отъезд в Мурманск, но всё-таки сказал.

— Я напишу об этом Сюне, — сказала Геля. — А может быть, вы сами напишете?

— Может, и сам напишу, — сказал он, не уверенный в том, что это сделает. Увидеть свою жену сейчас здесь, в этой, его, или в той, её, комнате, он бы хотел и знал, что хочет этого. А захочет ли ей писать туда, в Казань, был не уверен.

— Может, и напишу, — повторил он и, взяв валенки под мышку и надев фуражку, простился с Гелей и вышел, слыша, как там, сзади, за дверью, она щёлкает ключом и громко задвигает какую-то щеколду, которой, раньше у них не было. Поставив на пол валенки, чтоб застегнуть шинель, он услышал шаги спускавшегося сверху по лестнице человека и увил пламя зажжённой спички.

— Простите, вы из этой квартиры вышли? — спросил мужской голос.

— Из этой. А что? — Лопатин при свете спички вглядывался в говорившего. Фуражка, шинель, но что на петлицах, успел разобрать — спичка догорела.

— Извините, сейчас зажгу.

— говоривший зажёг ещё он спичку, и Лопатин увидел теперь он лицо — очень молодое очень внимательное, даже напряжённое, — и кубики младшего лейтенанта на петлицах шинели. — Извините, товарищ майор, это ваша табличка на двери, это вы Лопатин?

— Да, моя табличка, я Лопатин.

Младший лейтенант зашуршал спичками, кажется, хотел достать и зажечь ещё одну, но Лопатин остановил его:

— Не чиркайте. Если вас что-то интересует, спустимся улицу.

— Товарищ майор, лучше здесь, — попросил лейтенант, когда они спустились на следующую площадку, — меня внизу ждут, я там не хочу.

— А что вы хотите? — останавливаясь, спросил Лопатин.

— Да ничего я не хочу, — неожиданно сказал лейтенант. Просто едем через Москву на фронт и удалось с вокзала — сюда. Я раньше, до тридцать седьмого года, жил в этой квартире, где вы. Посмотрел дощечку, кто здесь теперь? Оказывается, вы.

— К несчастью, я. Живу в ней по ордеру с мая тридцать восьмого года, — сказал Лопатин и, вспомнив, как всё это было тогда, добавил: — На всякий случай, хочу, чтоб знали: дверь распечатали при мне, и было там, внутри, — хоть шаром покати.

— Я так и думал, — сказал лейтенант. — А меня в то лето в тридцать седьмом, послали на школьные каникулы гостить к маминой сестре, во Фрунзе. Я не хотел, но отец велел ехать. Так и остался там, с седьмого класса. В этом году, когда подал заявление — на фронт, — сначала не взяли. А потом зачислили курсы младших лейтенантов: республиканский военный комиссар служил в гражданскую у отца командиром роты.

— А чего вы сейчас выше этажом ходили? — спросил Лопатин. — Вы ведь сверху спустились.

— Хотел узнать, — там над нами ещ жили... Стучал, стучал — не достучался. Что они, тоже?

— Нет, — сказал Лопатин. — семья в эвакуации, он — на фронте. В данном случае — лучше, чем вы думали. Кто вас ждёт?

— Тоже москвич, младший лейтенант. Нас вместе до двадцати трёх часов уволили.

— И ночной пропуск дали?

— Дали. Командир полка у коменданта вокзала добился.

«Да, видимо, хороший у тебя командир полка», — молча пожимая на прощанье руку лейтенанта, подумал Лопатин. Перед подъездом топталась долговязая фигура в шинели. Младшие лейтенанты уже ушли, спеша на метро, а Лопатин всё ещё не мог сдвинуться с места, и в ушах у него мучительно стояло: «Это ваша табличка на двери? Это вы Лопатин?»

Телеграмма от редактора — возвращаться из Мурманска в Москву — и правда пришла ровно через месяц, на другой день после сообщения Информбюро, где кроме Волоколамского и Тульского направлении впервые появилось ещё и Клинское. Это значило, что немцы обходят Москву уже и с севера. На смену Лопатину так никто и не прибыл. Как видно, после тех пяти очерков, которые он передал по военному проводу из Мурманска, он стал нужнее в Москве, чем тут. Был соблазн сразу же, глядя на ночь, выехать в Беломорск, в штаб Карельского фронта, и оттуда добираться до Москвы как получится — самолётом или поездом, по выстроенной перед самой войной ветке через Обозерскую на Вологду. Но оставалось мешавшее этому, не доведённое до конца дело. Лопатин попросился у морских разведчиков сходить с ними в одну из их операций. Попросился сразу, как приехал, считая, что раз уж его загнали сюда во время боев под Москвой — то как раз для этого. Но морское начальство три недели не давало добро, потом что-то заело с погодой, операцию переносили со дня на день и лишь сегодня утром твёрдо сказали, что вечером пойдут. Лопатин представил себе, как он придёт к морским разведчикам и, показав им телеграмму редактора, стыдясь, пробормочет что-нибудь из того, что принято в таких случаях. И, отбросив эту мысль, в назначенное время прибыл в назначенное место. Построенные на пирсе разведчики последний раз осматривали своё снаряжение, радист проверял на слышимость рацию. В морозном тумане несколько раз слабо пискнули позывные, и белые маскхалаты один за другим, как в преисподнюю, стали проваливаться со стенки пирса. Внизу на мелкой волне тихо шлепал морской охотник — маленькое, но крепко сбитое судёнышко. В ночь эвакуации Одессы такие же, как этот, морские охотники вместе с быстроходными катерами самыми последними покидали горящий порт. Заместитель начальника морской разведки майор Рындин и командир диверсионной группы капитан-лейтенант Иноземцев спустились на охотник позже всех — один впереди, другой — позади Лопатина. Охотник отвалил и пошёл к выходу из Кольского залива. Волна понемногу прибавлялась. Разведчики и Иноземцев пошли вниз, в кубрик, а Лопатин с Рындиным остались на палубе.

— А верно, чудное чувство, когда перед операцией сдаёшь на хранение партбилет? — спросил Рындин с такой уверенностью, что оба они коммунисты, что Лопатину пришлось сделать некоторое усилие над собой, объясняя, что он беспартийный.

— А чего же это вы? — брякнул Рындин с той грубой откровенностью, к которой Лопатин уже привык за время их встреч. — Не приняли, что ли? Социальное происхождение подвело, да?

Лопатин сказал, что нет, социальное происхождение его не подводило, а просто как-то так уж вышло: в молодости не вступил, а потом, с годами, привык к тому, что беспартийный.

— Так я вам и поверил! Просто ваша литературная среда, богема заела! — сказал Рындин.

— Но теперь-то вы наш, военный. Походите с нами, ребята вам сразу рекомендации дадут. Жалко, я уезжаю!

— Ну, это вы, положим, врёте, — сказал Лопатин. Рындин вылупил глаза — так, словно его обокрали, употребив его собственный излюбленный оборот речи.

— А разве нет? — сказал Лопатин. — Нисколько вам не жаль, что вы уезжаете! Сами же вчера в меня весь вечер внедряли, как рады, что ваш рапорт удовлетворён.

Речь шла об одном из тех рапортов, которые кто только не подавал тут, в Заполярье, — о переводе на Западный фронт, под Москву. Из офицеров морской разведки тоже чуть не половина подала рапорты о переводе в бригады морской пехоты. Но пока что согласие дали одному Рындину — то ли потому, что он коренной москвич и нажал на это в своём рапорте, то ли ему, как всегда, повезло.

— Всё верно. Соврал. Рад! — сказал Рындин. — Тем более что напоследок успеваю сходить ещё и в эту операцию. Вчера считал, что уже не успею.

— А погода, по-моему, сегодня даже хуже, чем вчера, — оторвав руку от поручня, чтобы вытереть лицо, и чуть не вылетев за борт, сказал Лопатин. Ему хотелось узнать, почему их четыре дня подряд не выпускали из-за погоды, а сегодня вдруг выпустили. Каждое утро он сдавал в сейф свои документы, а вечером брал обратно. Хочешь не хочешь, а такие ежедневные «туда-сюда» трепали нервы.

— Да разве в погоде было дело, — рассмеялся Рындин. — Это вам травили, для порядка. Добро не из-за погоды не давали, а потому, что агентурная не подтверждала смены гарнизона. А сегодня подтвердила. Там, на мысу, у них батарея с ротой прикрытия. Агентурная сообщила, что вчера они всё вывели, кроме патрулей. Вот и ловим момент, пока смена не пришла. Застать там сто человек или десять — большая разница.

«Чёрт бы вас драл, — подумал Лопатин. — Или бы не брали, или бы говорили всё как есть». Рындин почувствовал его досаду. Он вообще был странный человек — этот Рындин: то чурбан чурбаном, а то сверхчуткая мембрана.

— Я уже шумел про вас начальству, — сказал он, приблизив к Лопатину своё толстое мокрое лицо и круглым жестом, как кошка лапой, стирая с него брызги. — Зачем морочите голову? Введите в курс дела. Но разве он послушает?

Речь шла о начальнике морской разведки, капитане первого ранга Сидорине — человеке спокойном, вежливом и до такой степени застёгнутом на все пуговицы морских уставов, что шуметь в его присутствии было всё равно что кричать в церкви. Даже Рындин, умеряя босяцкий характер, говорил при нём в пол своего голоса, то есть как все остальные люди.

— Он у нас сам себя на ночь запечатывает, — перебарывая крепчавший ветер, крикнул Рындин в самое ухо Лопатину. — А вы хотите, чтоб он заранее всю подноготную! Тем более вы, оказывается, беспартийный. А почему вы беспартийный? Можете мне объяснить без разных ваших интеллигентских штучек? Как-никак на диверсию идём.

— А чего вы ко мне пристали? — сказал Лопатин. — Когда будете мне рекомендацию писать, тогда и расскажу без интеллигентских штучек. А пока — обойдётесь.

Рындин расхохотался. Он любил, когда ему давали отпор. Не обиделся и сейчас.

— Вижу, вы в хорошем настроении, — с удовольствием глядя на его весёлую круглую рожу, сказал Лопатин, вернее, крикнул. Ветер был такой, что не кричать было нельзя.

— В замечательном, — весело заорал Рындин и попробовал заголосить одну из своих фальшивых арий, но волна влепила ему в открытый рот пол-литра воды, и он долго отплёвывался, хохоча и ругаясь. Потом перегнулся над поручнем и хрипло так, что Лопатин еле расслышал, сказал: — Ступайте в кубрик. Сейчас будет паршивая картина.

Лопатин не сразу понял, почему он должен уходить.

— Идите от меня к чёрту. Совесть у вас есть? — крикнут Рындин и сломался пополам над поручнем. Его рвало. Лопатин спустился в кубрик морского охотника, до отказа забитый людьми. Когда в такой тесный кораблик влезает сверх комплекта ещё двадцать человек, как их ни рассовывай, ступить всё равно некуда.

Иноземцев сидел на краешке скамейки, держа на коленях маленькую походную доску с втыкающимися фигурками, и сам с собой играл в шахматы. Лопатин уже не раз видел до этого Иноземцева, но всё никак не мог привыкнуть к его лицу: месяц назад ему в рукопашной схватке прострелили из парабеллума нос.

Пуля прошла навылет, и по сторонам носа у него два тёмных круглых пятна. Разведчики потеснились и очистили Лопатину место рядом с капитан-лейтенантом.

— Как там майор береговой службы? — спросил Иноземцев, подняв на Лопатина свои глубокие угрюмые глаза. — Уже травит или пока обошлось?

Он, как успел заметить Лопатин, недолюбливал Рындина, а сегодня вдобавок был недоволен, что тот — уже один погон в Москве — навязался идти в операцию. Рындин, хотя и любил говорить о себе, что он моряк, на самом дело никогда не принадлежал к плавсоставу и безсильно злился, когда Иноземцев, подчеркивая это, называл его по всей форме — товарищ майор береговой службы. Иноземцев, наоборот, как Лопатин узнал не от него, а от других, всегда плавал. А в разведку попал три месяца назад. Его подводную лодку в первые дни войны забросали глубинными бомбами, и он, единственный из всего экипажа, вернулся с того света и месяц лежал в госпитале, синий, как покойник. Новой лодки ему не дали — не было, и он пошел в морскую разведку, специализируясь на диверсиях и проводя их одни за другой с жестокостью, редкой даже среди разведчиков. На этой почве они, кажется, впервые и схлестнулись с Рындиным во время одной из операции — брать или не брать с собой пленных? Иноземцев командовал этой диверсионной группой, Рындин был старшим, и последнее слово осталось ним. С тех пор Иноземцев не любил ходить с ним в операции. Так говорили Лопатину, и это было похоже на правду.

— Как, сыграем? — спросил Лопатин.

— Не хочу. Скучно! — сказал Иноземцев. — Всё равно выиграете. Думаете, я забыл, как вы меня шесть раз обставили в первый день знакомства?

— А я дам вам фору.

— А я фору не возьму у самого Господа Бога, — сказал Иноземцев и вдруг спросил: — Не укачиваетесь?

— Пока что нет, — сказал Лопатин, не став добавлять, что за свою жизнь довольно много плавал, в том числе и здесь, на севере.

— Рындина, если больше трёх баллов, выворачивает, как барышню, — сказал Иноземцев. — Будь я на его месте, давно бы не выдержал, пошёл в пехоту.

— Вот он и пошёл, — пошутил Лопатин.

Но Иноземцев шутки не принял:

— Откуда вы взяли? Вовсе он не поэтому!

Оказывается, капитан-лейтенант Иноземцев был справедлив. Справедливость начинается с готовности отдать должное тем, кого не любим.

— А вы чего пошли с нами? — спросил он Лопатина, после того как новая волна два раза — туда и сюда — повалила их друг на друга. Рындина забавляло, что с ним идёт в операцию корреспондент. А этого, кажется, раздражало.

— Получил такое приказание от редактора, — не вдаваясь в подробности, ответил Лопатин.

— Тогда другое дело, — сказал Иноземцев, и Лопатин понял, что капитан-лейтенант удовлетворен его объяснением и теперь будет лучше относиться к нему.

— Сколько нам ещё ходу?

— При такой волне до места ещё часа три с половиной, — подумав, сказал Иноземцев. — Но мы высадимся на пятнадцать километров дальше нашей точки. Под самым носом у них нельзя. Считайте, четыре часа до высадки, а потом пятнадцать километров пешком. Сколько вам лет? — за этим вопросом было подозрение — не станет ли он, Лопатин, для них обузой, пока они будут идти эти пятнадцать километров пешком.

— Сорок пять, а что?

— В сентябре с нами в операцию ходил одни политрук из газеты, но, правда, молодой.

Замечание следовало понимать так, что могли бы найти и помоложе его, Лопатина. Лопатин ответил, что политрук был из другой газеты, а от «Красной звезды» он сейчас здесь один, и это деловое объяснение, кажется, вновь удовлетворило Иноземцева, как и предыдущее — про приказ редактора.

— Оружием владеете? — спросил он.

— Стрелять, если надо, умею.

— А как с гранатами?

Рындин перед самой отправкой всучил Лопатину две гранаты-«лимонки».

— Только теоретически.

— Теоретически — это мало! — без насмешки сказал Иноземцев и потряс за плечо прикорнувшего на полу старшину разведчиков, белокурого пария, сонно дышавшего розовыми детскими губами.

— Чехонин! Возьмите у товарища интенданта второго ранга две гранаты.

«Да, этот всё знает, — усмехнувшись над собой, подумал об Иноземцеве Лопатин, — и то, что я беспартийный, и поэтому, значит, не батальонный комиссар, а именно интендант второго ранга, и то, что я рад развязаться с моими гранатами и, стало быть, излишне спрашивать моего согласия».

Чехонин, не вставая с полу, взял у Лопатина из рук в руки гранаты и на бечёвках подвязал их к поясу рядом с четырьмя, уже висевшими там. Пересев на полу поудобней, он прислонился головой к коленке Лопатина и снова заснул. Шапка свалилась с его головы, и Лопатин невольно залюбовался на его золотые есенинские кудри. Этот синеокий парень вообще был чем-то похож на Есенина, такого, каким застал его Лопатин, впервые приехав в Москву. Лопатин не часто думал на войне о своём возрасте, а сейчас подумал. Этому прислонившемуся к его коленям парню было самое большее двадцать два, а спящий он казался ещё моложе. «Женись я раньше и иначе, у меня уже мог быть такой сын», — подумал о себе Лопатин. И спросил у Иноземцева:

— А вам сколько — тридцать три?

Иноземцев кивнул.

— И двое детей, да? — Лопатин имел привычку спрашивать вот так, утвердительно, и часто угадывал.

— Двое. Вам что, всю анкету заполнить или только семейное положение?

— Я же вам заполнял?

— Положим, так. — Иноземцев поднялся. — Схожу посмотрю на погоду! Чехонин, пропустите!

Перешагивая через спящих, он дошёл до трапа и исчез, а поднявшийся, чтобы пропустить его, Чехонин, попросив разрешения, сел рядом с Лопатиным.

— Вы, товарищ майор, товарищу капитан-лейтенанту больше про его детей не говорите.

— А что с ними, погибли? — Лопатин с досадой подумал, что без нужды, просто так, взял и ковырнул в чужой ране.

— Нет, в Сибири. Пока он в госпитале лежал, его жена их к своей матери отправила. А сама с ним осталась: пошла санитаркой в госпиталь. А он теперь торопит её к детям, а она не едет, хочет быть здесь, при нём. Каждый раз, как с операции приходим, ждёт капитан-лейтенанта на пирсе. Она к нему, а он ей: «Ещё не уехала?..» И мимо... Не может ей простить, что она к детям не едет. Характер на характер. Придём с операции — увидите.

— Красивая?

— Не знаю, не заглядывался, — строго ответил Чехонин.

Через час Рындин вызвал Лопатина наверх. Взошла луна, и качка заметно уменьшилась.

— Кто её звал, какого хрена она явилась? — мотнул Рындин головой в сторону луны: за шуткой чувствовалась тревога — светлая ночь не благоприятствовала операции. Было так светло, что Лопатин хорошо видел лица обоих — и Рындина и Иноземцева. Рындина, наверно, за это время выворотило наизнанку. Его толстое лицо стало таким белым, что густые сросшиеся брови казались нарисованными. Иноземцев хмуро сосал трубку, зажав её ладонью, чтобы не попадали брызги. Лопатину показалось, что они перед его приходом объяснялись.

— Вот чудак, — кивнув на Иноземцева, сказал Рындин. — Настаивал, чтобы, пока он операцию проводит, я на охотнике в море болтался, прикрывал его.

— И что я тебе за прикрытие? — повернулся он к Иноземцеву. — Пушка на охотнике все равно одна, второй у меня в кармане пет!

Иноземцев упорно молчал, явно не одобряя, что Рындин впутывает в их разговор третьего лишнего. Но Рындин гнул своё:

— В самом деле, совесть у тебя есть — предлагать мне, чтобы ты воевал, а я при сём присутствовал?

— Я изложил вам своё мнение, — не принимая товарищеского тона, сказал Иноземцев. — Ваше дело приказывать!

— А что ещё приказывать? Как сказал, так и будет! — обрубил Рындин.

— Скоро подходим. Разрешите идти готовить людей? — сухо спросил Иноземцев.

— Идите.

Оставшись вдвоем с Лопатиным, Рындин разоткровенничался:

— Видали, что за человек? Хоть бы сообразил, что я в свою последнюю операцию иду, настроения бы не портил! — он даже сплюнул за борт от обиды, — Себя самого считает природным разведчиком, а если я воюю без постной рожи, со смехом и с песней во весь голос, значит, я уже не разведчик, просто мне везёт, что цел! А операций, между прочим, мы с ним провели так на так — по двенадцати. И сегодня и у него и у меня — чёртова дюжина.

— А я, назло приметам, считаю число тринадцать как раз счастливым, — сказал Лопатин.

— А я об этом даже и не думаю, — рассмеялся Рындин, — счастливое число — вообще дурость! Счастливый человек — другое дело... Вот вы, например, счастливый человек. Сегодня здесь, на Ледовитом, а какой-нибудь месяц назад были на Чёрном, в Одессе!

Лопатин ответил, что видеть эвакуацию Одессы было по такое уж счастье.

— Но ведь эвакуация-то прошла на ять! По крайней мере, судя по тому, что вы нам сами рассказывали при первой встрече. Или тогда наврали, а теперь совесть зазрила?

— А вы полегче на поворотах! — сердито сказал Лопатин. — Всё, что рассказал вам тогда, могу повторить и сейчас, слово в слово. Но счастливым человеком себя не чувствовал. Ни дураком, ни уродом не был.

Удивлённый этой вспышкой Рындин, не найдясь, что ответить, схватился за свой здоровенный бинокль и сделал вид, что он что-то разглядывает в море, хотя разглядывать, кажется, было нечего, а Лопатин, отвернувшись от него и глядя в летевшую по борту воду, снова, в который раз, вспомнил ту свою последнюю одесскую ночь, когда уходили в Севастополь.

* * *

Немцы запоздало бомбили опустевшую гавань, горели пакгаузы. Катера грузились при мерцающем дымном свете пожаров. Начальник одесской морской базы, высокий хладнокровный бородатый моряк, неторопливо постукивая каблуками по бетонному пирсу, подошёл к иронически наблюдавшему за бестолковой бомбёжкой генералу Ефимову и небрежно бросил руку к козырьку:

— Товарищ командующий, разрешите пригласить вас перекусить...

— Пошли! — Ефимов широким жестом захватил всех, оказавшихся рядом, и первым вошёл в стоявший тут же, у пирса, опустевший домик командного пункта. Там, внутри, не было ровно ничего, кроме накрытого белоснежной скатертью стола с бутылками и бутербродами. Стол стоял как вызов судьбе и немцам. Все, не садясь, выпили по стакану вина, глядя в красные от пожара окна. И Ефимов и моряк понимали, что этот их последний не то ужин, не то завтрак на пирсе — щегольство и даже мальчишество, но в тоже время он — и последняя их молчаливая пощёчина врагу, только сейчас, с опозданием на сутки, опасливо подходившему к окраинам вымершего города. Дожевав бутерброды, все спустились по трапу на плясавший под ногами катер. У Ефимова были тяжёлые, свинцовые от усталости глаза. Вспышка озорства прошла. Впереди был Севастополь, а позади — два месяца боёв по колено в крови и всё-таки, несмотря на всю эту кровь, оставленная Одесса...

— Так-то, товарищ корреспондент, — сказал Ефимов, дёрнул контуженой головой и невесело посмотрел в глаза Лопатину своими свинцовыми глазами. И отсвет пожара на миг сделал их кровавыми...

* * *

Нет, какое уж тут счастье! Просто люди делали всё, что могли. Такое чувство действительно было. Но под ним — горечь, залитая в душу по самую пробку. Лопатин так долго молчал, что Рындина, наверное решив, что он обиделся, подошёл, положил ему руку на плечо и сказал, что насчёт вранья он пошутил, хотя с кем не бывает — и разведчик иной раз наврёт как сивый мерин, и у писателей не без этого. Лопатин кивнул и объяснил, что вспомнил про Одессу и задумался, поэтому и молчал.

Рындин, забыв свою тяжёлую руку на плече у Лопатина, глубоко вздохнул:

— Жалко ребят! — ребятами он называл всех хороших, по его мнению, людей — от солдата до генерала. — Как они теперь там, в Севастополе? Из осады в осаду! И когда вы их ещё увидите... Вот и я, — он ещё раз вздохнул, — сам напросился под Москву, а сегодня стою всю дорогу, травлю за борт и думаю: прощай, Заполярье, прощайте, дружки-разведчики, прощай, подводная холера — капитан-лейтенант Иноземцев. Со всеми ругался, а всех жалко! И никакое Информбюро не скажет, когда вас снова увижу... Фронт-то какой! Махина! — воскликнул наконец освободив плечо Лопатина и широко раскинув руки. Отсюда до Севастополя! И людей на нём — нет числа, и умирают каждый день многие тысячи... А мы тут как песчинки. Лазаем в разведки из-за какого-нибудь мостика или трёх пушчонок и радуемся, словно золотое яичко снесли... А кто умрёт завтра, а кто в самый последний день — не нам выбирать. А кто доживёт до конца — с того чарка! Так, что ли, товарищ Лопатин?

Спросил и, словно устыдясь своей растроганности, во всю глотку гаркнул на луну:

— Ну что ты прямо, как фара, в глаза лепишь!

Море и небо сейчас, при свете луны, были почти одною и того же густого, ровного серого цвета, и только на горизонте, где смыкались два их серых полотнища, появилась чуть заметная пятнистая чернота.

Предыдущая статья:Четыре шага 9 страница Следующая статья:Четыре шага 11 страница
page speed (0.3414 sec, direct)