Всего на сайте:
210 тыс. 306 статей

Главная | Литература

Четыре шага 8 страница  Просмотрен 41

Что Бастрюков бумажная и вдобавок трусливая душа, Ефимов понял, как только началась война. Но он оценил в Бастрюкове и другое — гладчайший послужной список и готовность в случае необходимости защищаться любыми средствами. Равнодушный к делу и людям, Бастрюков был неравнодушен к себе: принуждённый к самозащите, он мог оказаться вулканом энергии. А тут ещё предыстория самого Ефимова, которая сразу пошла бы в ход, поставь он вопрос о несоответствии своего комиссара занимаемой должности! Ефимов понаблюдал Бастрюкова, подумал и на время смирился. И в стрелковых полках и в артиллерийском были на подбор хорошие комиссары; инструкторов политотдела Бастрюков, возмещая на их шкуре собственную неподвижность, беспощадно гонял на передовую; Ефимов нашёл там с ними со всеми общий язык и свыкся с мыслью, что у него в дивизии не как у людей; вместо комиссара — скоросшиватель. В общем, он ужился с Бастрюковым, а верней, обходился без него. В этом и состоял секрет их внешне терпимых отношений. Ефимов злился на себя за то, что всё это не слишком принципиально, но освободить дивизию от Бастрюкова пока не чувствовал себя в силах, а начинать с ним войну, без твёрдых надежд на разлуку, не желал. За всё время у них произошел только одни по-настоящему крупный разговор из-за Левашова: Левашов во время кровавых сентябрьских боёв, когда появились случаи недовода пленных до сборных пунктов, созвал в полку делегатское собрание от всех рот и на нём устроил допрос нескольким пленным румынским солдатам. Пленные — по большей части крестьяне и батраки — рассказывали мрачные вещи о румынской деревне, об армии и о том, что они терпят от своих офицеров. Собрание произвело впечатление на делегатов, и случаи недовода пленных солдат в полку Левашова сразу прекратились. Бастрюков разозлился — и потому, что ему не понравилась вся эта затея вообще, и потому, что делегатское собрание было проведено без спросу; он обвинил Левашова во всех смертных грехах, включая разложение бойцов, и потребовал, как самое меньшее, снять его с полка. Ефимов в ответ вспылил и сказал, что, по его мнению, таких, как Левашов, надо не снимать, а повышать, потому что живая душа дороже бумажной, а на войне — вдвойне! Бастрюков, побледнев, сказал, что Ефимову не мешало бы научиться по-партийному разговаривать хотя бы со своим комиссаром.

— А вы меня партийности не учите, — побагровев, сказал Ефимов. — Я, кстати, и постарше вас, и в партии подавней, с шестнадцатого года. Левашова вам на съедение не дам, и не вздумайте капать на меня в Военный совет. Мне с вами воевать некогда, мне с противником воевать надо, но, уж если вы сами проявите инициативу, я в свою очередь выкрою на вас время!

Эта была прямая угроза. Бастрюков, не только не любивший, но и боявшийся Ефимова, сказал, что ради пользы дела не станет обострять отношения с командиром дивизии и оставит его невыдержанные слова без последствий. Тем и кончилась их перепалка тогда. Теперь Ефимов был назначен командующим, а Левашов, из-за которого тогда загорелся сыр-бор, этот чёртов партизан и любимчик Ефимова, сидел рядом с Бастрюковым в хате и разговаривал с шефами. «Очередное звание ему ускорит и начнёт в комиссары дивизии тащить», — с раздраженном подумал Бастрюков, одним ухом слушая, как Левашов рассказывает шефам то о том, то о другом бойце, попавшем в полк из Январских мастерских и уже успевшем выбыть из строя за последние две недели боёв. Об одном он рассказывал, как тот погиб: «Пошёл в атаку, и убили вот так, рядом со мной, как вы сидите», о другом — при каких обстоятельствах был ранен, про третьего, смеясь, вспоминал, как его пришлось силком отправлять с позиций в госпиталь...

Шефы слушали, и Бастрюков тоже сидел рядом, слушал и молчал — ему нечего было добавить к тому, что говорил Левашов. Когда же он попытался добавить несколько слов от себя, чтобы перевести разговор с частностей в общеполитическое русло, шефы внимательно выслушали его и сразу же, перебивая друг друга, снова стали расспрашивать Левашова так, словно тут и не было комиссара дивизии. Одни из пришедших с передовой бойцов, молодой слесарёк из Январских мастерских, ласково сказал в разговоре про Левашова «наш батя». «Не батя, а батька Махно», — подумал Бастрюков, глядя на Левашова. Он болезненно завидовал сейчас Левашову, хотя сам никогда не признал бы это чувство завистью. Он с осуждением думал о том, что Левашов зарабатывает себе в полку дешёвую популярность, шутит шутки, ведёт себя с бойцами запанибрата и вообще всё делает не так, как надо, не так, как сделал бы он, Бастрюков, окажись он на месте Левашова. Но как бы сделал он сам, окажись на месте Левашова, Бастрюков не знал и не мог знать. Потому что он, такой, каким он был, не мог оказаться на место Левашова, не мог своими глазами видеть, как тот боец погиб в атаке, не мог знать тех людей, которых знал Левашов, не мог помнить их имена и фамилии. Несмотря на свой здоровый, сытый вид, уверенный голос и привычную фразеологию, полковой комиссар Бастрюков внутренне представлял собой груду развалин. Он бесшумно и незаметно для окружающих рухнул и рассыпался на куски ещё в первые дни войны, когда вдруг всё произошло совершенно не так, как говорили и писали, как учили его и как он учил других. Теперь, не признаваясь в этом себе и, уж конечно, никому другому, он в глубине души не верил, что мы сможем победить немцев. Чувство самосохранения, и раньше, до войны, ему не чуждое, чем дальше, тем больше преобладало в нем теперь над всеми остальными чувствами. Стремясь оправдаться перед самим собой количеством дел и забот, якобы против воли приковывавших его к штабу дивизии, он всё более безстыдно уклонялся от поездок на передовую. Сидевшие в хате шефы, конечно, не могли знать, что представляет собой Бастрюков, но, как видно, их сердца что-то подсказывали им, да и сам вид усталого, заморённого, посеревшего от бессонницы Левашова, с его перевязанной рукой, с его охрипшим, простуженным голосом, уж больно разительно противостоял виду отоспавшегося полкового комиссара. У шефов из Январских мастерских было молчаливое рабочее чутьё на людей, и это ощущали и Левашов и Бастрюков: один — испытывая благодарность, другой — раздраженно. Когда шефы поднялись уезжать, Бастрюков, вконец измученный завистью к Левашову, нашёл, однако, силы переломить себя. Слишком очевидно было и то, какое впечатление произвёл Левашов на шефов, и то, что Ефимов, сделавшись командующим, не только не даст в обиду Левашова, но и постарается выдвинуть его. «Хорошо бы в другую дивизию». — подумал Бастрюков и, встав проститься с шефами, положил руку на плечо Левашову:

— Вот какие у нас в дивизии комиссары, товарищи шефы. Хотим, чтоб вы знали — такие, как Левашов, Одессу не сдадут!

Слова Бастрюкова понравились шефам и в последнюю минуту переменили в лучшую сторону сложившееся о нём впечатление. Левашов тоже обрадовался: неожиданно благодушное настроение комиссара дивизии облегчало ему задачу отпроситься в Одессу.

— Товарищ полковой комиссар, — сказал он, когда они, проводив шефов, вернулись в хату, — разрешите отлучиться, в госпиталь съездить — перевязку сделать и на Мурадова и Ковтуна поглядеть. — он хотел добавить, что Ефимов уже разрешил ему это, но, чтобы не испортить дело, сдипломатничал и промолчал. Бастрюков посмотрел на него долгим остановившимся взглядом.

— Что я, — сказал он. — Можно съездить.

Ужинал?

— Нет, — спохватился Левашов. — Сейчас соберём поужинать.

— Не надо, — махнул рукой Бастрюков. — Пока будешь собирать... Мы короче сделаем. Сейчас сядем в мою машину. Заедешь со мной в Дальник, там у меня перекусим, а потом я дам тебе машину до госпиталя.

Это было уж вовсе неожиданное и даже странное в устах Бастрюкова предложение.

— Есть, товарищ полковой комиссар! Я только командиру полка скажу, что отлучаюсь, — ещё не придя в себя от удивления, сказал Левашов и быстро вышел. Бастрюков был и сам удивлён неожиданностью собственного решения. Похвалив Левашова при шефах и заметив мелькнувший в его глазах довольный огонёк, Бастрюков самолюбиво подумал, что не только Ефимову дано подбирать ключи к таким, как Левашов; потом представил себе ночную степь, по которой не хотелось возвращаться одному, — и вдруг пригласил Левашова — слово не воробей, вылетит — не поймаешь! Через пять минут, сидя бок о бок в «эмке» Бастрюкова, они ехали по чёрной ночной степи в Дальник. Сначала оба молчали. Левашов думал о том, как бы, не задев самолюбия полкового комиссара, побыстрей закруглиться с ужином и попасть к Муратову. Бастрюков думал — выставлять или не выставлять к ужину водку. Его считали в дивизии непьющим, но на самом деле в последнее время он пил почти всякий раз, когда неотступно мучивший его страх смерти обострялся из-за бомбёжки, обстрела или поездки на передовую. Собравшись спать, он доставал из чемодана водку и, выпив чайный стакан, ложился с приятным безрассудным ощущением равнодушия к завтрашнему дню. А встав утром, жевал сухой чай и, наказывая себя, особенно долго, до седьмого пота, занимался гимнастикой. Так и не решив, как быть с водкой, Бастрюков повернулся к Левашову и спросил его — какой заслуживающий внимания материал накопился в полку для завтрашнего политдонесения? Левашов вспомнил о двух пленных румынах, о которых он рассказывал Лопатину.

— Здорово! Значит, сами по своим взялись лупить? Это уж действительно перетрусили! — выслушав все до конца, заключил Бастрюков.

— Не так перетрусили, как похоже, что классовое сознание заговорило, — отозвался Левашов. Бастрюков фыркнул:

— Держи карман шире! Наклали от страха в штаны — и всё тут! Проще пареной репы! Я почему тебя тогда за делегатское собрание гонял, — помолчав, благодушно вспомнил он, — потому что размагничивать себя нельзя: бедные пленные, насильно мобилизованные, классово угнетённые... Враг есть враг! И всё!

— Я в бою злой, — сказал Левашов, — я вот этой рукой больше людей убил, чем пальцев на ней. — он сунул чуть не под нос Бастрюкову свою перевязанную, пахнувшую йодом руку. — А про классовое сознание — размагнититься не могу, так уж меня намагнитили!

— Вот и выходит, что ты самый настоящий формалист! — довольно сказал Бастрюков. — Не я, как ты меня за глаза считаешь, а как раз — ты! Чему научили тебя когда-то в школе, то и бубнишь, без учёта перемены обстановки. А обстановка повернулась на сто восемьдесят градусов. Я это учитываю, а ты нет.

Левашов ничего не ответил. «Ну и чёрт с тобой, учитывай», — подумал он, поскучнев от невозможности сцепиться с Бастрюковым. Мешал и сидевший впереди шофёр, и их с Бастрюковым обоюдное служебное положение. Бастрюков понял его молчание по-своему. «Замолчал, потому что нечем крыть», — подумал он и от чувства собственного превосходства подобрел настолько, что всё же решил выставить к ужину водку. Когда «эмка» остановилась в Дальнике, у комиссарского дома, Бастрюков сказал шофёру, чтобы тот не отлучался — через полчаса он поедет с батальонным комиссаром Левашовым в Одессу. Сказав это, он поднялся на крыльцо, Левашов за ним. У крыльца стоял часовой, а в сенях, в боковом закутке, спал ординарец, вскочивший, лишь когда Бастрюков тряхнул его за плечо.

— Ужин стоит? — спросил Бастрюков.

— Все подготовлено, товарищ полковой комиссар.

— Поставьте ещё прибор.

Ординарец порылся в деревенском, крашенном синей масляной краской буфете, достал оттуда тарелку, вилку и нож и, пока Бастрюков и Левашов снимали в сенях шипели, раньше их проскользнул в комнату.

— Ложитесь, спите, — сказал Бастрюков ординарцу. — Заходи, — поманил он за собой Левашова, который привычно забыл на голове фуражку и снял её только в комнате. Левашов не один раз бывал по вызовам Бастрюкова здесь, в этой комнате, всегда содержавшейся в образцовом порядке, таком, что даже бастрюковские подчёркивания красным карандашом на сложенных вчетверо газетах казались неотъемлемой частью этого порядка. Сейчас письменный стол Бастрюкова, большой, канцелярский, привезённый из Одессы, был застелен белой салфеткой; на ней стоял накрытый второй салфеткой ужин.

— Садись, времени много нет, — кивнул Бастрюков, снял салфетку, под которой стояли тарелка с винегретом и тарелка с сырниками, потом, посмотрев зачем-то на дверь, — Левашов не понял зачем, — поплотнее прикрыл её, крякнув, нагнулся и вытащил из-под кровати чемодан. Когда он снова задвинул чемодан, в руках у него оказалась бутылка водки.

Левашов не скрыл своего удивления.

— Вообще-то я не пью, — сказал Бастрюков, — это ты прав, но в частности могу и выпить, зависит от того, сколько, когда и с кем.

Он разлил водку в стаканы и предложил выпить за Ефимова и его новое назначение.

— Рад за Ефимова, — сказал он. — Хотя жаль расставаться. Я тебя вне службы позвал, и разговор наш — на откровенность! Сегодня пришлось тебя, комиссара, по стойке «смирно» поставить. А зачем сам нарывался на это? Вот и поставил. Я тебе твои нервы спускать не могу! А вообще я за мир. За мир! — со значением повторил Бастрюков.

— Эх, Степан Авдеич, какой уж тут мир, когда кругом одна война, — отшутился Левашов. Он не хотел ни объясняться, поспорить, хотел только одного — поскорей дожевать бастрюковские сырники и ехать к Мурадову.

— Ладно, шути, шути, — сказал Бастрюков. — Но имей в виду — я не первый год служу и находил с людьми общий язык. Если только они сами хотели.

Дальше, наверное, не произошло бы ничего особенного и они бы мирно расстались — Бастрюков в убеждении, что он, если понадобится, найдёт общий язык с комиссаром девяносто пятого, а Левашов — мало переменив свои мысли о Бастрюкове; но всё вышло по-другому, потому что слегка захмелевшему Бастрюкову вдруг захотелось до конца высказаться перед Левашовым о том, о чем он заговорил ещё в машине, — о повороте на сто восемьдесят градусов.

До войны он недрогнувшей рукой испортил бы послужной список всякому, кто вслух, хоть на йоту, усомнился в быстрой и лёгкой победе. А сейчас был так потрясён случившимся, что искренне готов был свалить всю вину на наше неправильное довоенное воспитание; если ещё можно хоть как-то спастись от нагрянувшей беды, надо поскорей и навсегда выкинуть из голов добрую половину того, во что верили раньше! Это казалось ему до того бесспорным, что он не сомневался в действии своих слов на Левашова. Эта уверенность и толкнула его на откровенность.

— Вообще-то, конечно, в гражданскую, — сказал он, — в головах было ещё молодо-зелено... Считали, что мировая революция вот-вот будет! И мадьяры, и австрийцы были в интернациональных батальонах, и финны... У нас, в запасном полку, Миккелайнен начштаба был, его потом посадили — оказался шпион.

Думали — интернационал до гроба, а где теперь эти австрийцы, и мадьяры, и финны? Все против нас воюют! Вот тебе и мировая революция! Это хорошо, что в газете «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» сняли. «Смерть немецким оккупантам!» — и всё, и точка, и больше ничего не надо. Ясно и понятно! Я рад был, когда прочёл!

Левашов, в противоположность Бастрюкову, не был рад, когда увидел, что над заголовком армейской газеты исчезли привычные с детства слова: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Грозные слова: «Смерть немецким оккупантам!» — пришлись ему по душе, но он тут же подумал — неужели нельзя было, написав их с одной стороны, с другой поставить по-прежнему — «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»? Ему казалось, что это вполне можно было сделать. Он даже тогда вгорячах поделился своими мыслями с Мурадовым, но Мурадов отрезал, что, может, он и прав, но их дело солдатское — воевать, а не рассуждать о заголовках. Но сейчас об этом заговорил сам Бастрюков, и заговорил так, что Левашов понял: да, есть люди, которые считают, что раз на газетах не пишут «Пролетарии всех стран...», то для них теперь всё проще пареной репы! Они рады не думать надо всем тем, над чем бьётся он, Левашов: как же так — были Тельман, юнгштурм, Рот фронт, Германская компартия — и вдруг сто семьдесят дивизий фашистов! И человек, который не хотел ни о чём этом думать, сидел перед ним и был комиссаром его дивизии!

— А как же вы теперь думаете насчёт мировой революции, товарищ полковой комиссар? — до крайности взволнованный собственными мыслями, спросил Левашов.

— А я об ней не думаю, — отрезал Бастрюков. — Фашисты почему сильно воюют? Они не думают, они знают одно — бей, и всё! А у нас какое было воспитание? Это — можно! То — нельзя! Да как же всё так случилось? Да почему ж этому в Германии рабочий класс не помешал? Вот и проудивлялись, пока треть России не отдали! А по-моему, будь у нас поменьше этого интернационализма раньше — позлей воевали бы теперь! Тем более что время само показало, как иностранец — так через одного, хоть и с партбилетом, а шпион! У Левашова даже подкатил комок к горлу от этих слов. У него не исчезло и, наверное, никогда не исчезнет удивление — как же это всё получилось, как Германия стала фашистской? Но он никогда не боялся фашистов и не боится их сейчас; он убивал их, и будет убивать, и, пока жив, никуда не уйдет с передовой. Но он так же твёрдо был уверен, что Бастрюков, которого не мучили никакие такие мысли и который считал, что мы будем сильней воевать без этих мыслей, что этот самый Бастрюков боятся и боится фашистов и употребляет и будет употреблять всю свою изворотливость, чтобы продержаться всю войну подальше от передовой. «Нет, врешь, — подумал Левашов, задетый за то самое святое в своих чувствах, из-за чего он считал себя коммунистом и был им на самом деле. — Врешь, меня-то правильно воспитали, хоть ты и говоришь, что я отдал треть России, а вот тебя...»

— Так как же всё-таки с мировой революцией, товарищ полковой комиссар? — всё ещё борясь с собой, с угрожающим спокойствием спросил он. — Будет она когда-нибудь, по-вашему, или не будет?

— А пёс с ней, потом разберёмся... — не заметив его состояния, с хмельным упорством ответил Бастрюков. И тут всё, о чем, с трудом сдерживая себя до сих пор, помнил Левашов и в дороге и здесь, разом выскочило у него из головы.

— Какой же вы после этого полковой комиссар? — бешено прошептал он в лицо Бастрюкову.

— Ты чего, ты чего, — отстранился испуганный его страшным лицом Бастрюков, — напился, с ума сошёл...

— Я — не вы... Со стакана не хмелею. А вот вы... Интересно бы на вас посмотреть, если б вы в плен к фашистам попали, как бы вы там заговорили? Может, и на Россию без большевиков согласились, раз вам — пёс с ней, с мировой революцией?

— Говори, да не заговаривайся! — поднялся Бастрюков. — Встать!

Но Левашов уже стоял на ногах.

— Вы меня вне службы позвали, на откровенность? — по-прежнему не повышая голоса, сказал он. — Так вот вам на откровенность: паникёр вы и сволочь, а не комиссар. И когда-нибудь вам это в послужной список так и впишут — уволить, как сволочь!

Левашов надвинул на лоб фуражку и вылетел из комнаты, прежде чем вконец опешивший Бастрюков успел что-нибудь ответить. Ординарец в сенях спал как ни в чём не бывало. Левашов схватил с гвоздя шинель и оказался на улице. Он выскочил, не думая, как ему быть дальше, но, увидев у крыльца «эмку» и дремавшего в ней шофёра, мгновенно решился: семь бед — один ответ!

— Поехали! — беря себя в руки, спокойно сказал он шофёру. — Полковой комиссар приказал вам съездить со мной в Одессу.

Когда Левашов выскочил из комнаты, Бастрюков хотел крикнуть, задержать его, вообще сделать что-то — он ещё сам не знал что, но и голос и силы отказали ему. За окном зафырчал мотор, и Бастрюков услышал, как отъехала машина.

— Сиротин! — заорал он, только в эту секунду наконец освободившись от оцепенения. — Сиротин!

В дверях появился ординарец. Он испуганно смотрел в перекошенное лицо Бастрюкова.

— Где вы были?

— Здесь, в той комнате, вздремнул немножко, товарищ полковой комиссар.

Бастрюков окинул взглядом ординарца, увидел красную полосу на его щеке и понял, что тот говорит правду, — он спал и ничего не слышал. Посмотрев на стол с пустой водочной бутылкой и остатками ужина, потом ещё раз на ординарца и поняв всю абсолютную невозможность без вреда для себя официально донести о случившемся, Бастрюков подумал о Левашове с тяжёлой беспощадной ненавистью и, вытащив из кармана платок, вытер холодный пот.

Всю дорогу до госпиталя Левашов торопил шофёра. Удовлетворение от того, что он врезал Бастрюкову правду-матку, сменилось досадой: с кем поделишься этим и кто тебе поверит? Ты ведь и сам еле поверил своим ушам! Только открой рот — и Бастрюков отопрётся и вывернет всё наизнанку, и ещё тебя же затаскает по комиссиям. Нет, он не доставит Бастрюкову такого удовольствия. А Бастрюков? Если Бастрюков сейчас же, сгоряча, не поедет жаловаться начальству, то, остыв, не сделает этого. Правды он не скажет, — не может, но, даже если переврет всё вкривь и вкось, всё равно останется неприятная для него двусмысленность: пригласил, выпили, поскандалил с подчинённым, и вдобавок всё это вне службы, с глазу на глаз... Другое дело, что Бастрюков завтра же начнет мстить. Ну что ж, сам знал, на что шёл — жизнь теперь будет лютая. А впрочем, война может всё списать на одну минуту, был Левашов — и нет его! Против обыкновения вдруг допустив мысль о возможности собственной смерти, Левашов с двойным ожесточением подумал о Бастрюкове: «Как же так — меня не будет, а он будет? И после войны будет?»

— Нет, врёшь, не умру! — яростно прошептал он, как будто Бастрюков хотел и дожидался его смерти.

* * *

Городские улицы были пусты и черны. В порту горело, в небе вспыхивали разрывы зенитных снарядов. В Одессе было тревожно, как во всяком ночном городе, над которым кружат чужие самолёты. Подъехав к госпиталю, Левашов вылез из машины и саданул кулаком в закрытые железные ворота. В приёмном покое все спали. Дежурная сестра спала, положив одну руку под щёку, а другую на телефон так, словно заснула, не успев снять трубку. На кушетке, накрытой рваной, нечистой клеёнкой, спал дежурный врач. Один сапог у него был сброшен на пол, а другой не снят. «Видно, сил у бедного не хватило», — сочувственно подумал Левашов о враче, но подошёл и растолкал его.

— Чего вам? — сонно откидывая голову к стене, спросил врач, глядя припухшими глазами на стоявшего перед ним батальонного комиссара в сдвинутой на затылок грязной фуражке.

— Два небольших осколочка вынуть надо, — дотрагиваясь до вылезавшего из-под обшлага гимнастёрки бинта, сказал Левашов. — Но это потом. Дайте мне сведения, в каких у вас палатах находятся полковник Мурадов, капитан Ковтун и, возможно, интендант второго ранга Лопатин, — добавил он, вспомнив, что Лопатина с его хотя и лёгким, но лицевым ранением тоже могли переправить сюда из медсанбата. — Хочу их навестить.

— Время неподходящее, товарищ батальонный комиссар.

Ночь. Госпиталь спит.

— А нам по утрам нельзя сюда, товарищ военврач третьего ранга. Мы по утрам воюем. Так что будьте добры проводить меня к ним.

— Добрым-то я, возможно, и буду, — вставая наконец на ноги, сказал врач. — Только вот вопрос: не отправлены ли они на эсминец. Триста душ отгрузили. Видите, с ног сбились, спим на дежурстве. Марья Петровна, а Марья Петровна! — Врач снял руку медсестры с телефона, и рычажок звякнул. Медсестра проснулась не от его слов и прикосновения, а от этого звука. — Где регистрационная книга? Поживей просыпайтесь. Видите, человек ждёт.

Сестра вздохнула, протерла глаза и выдвинула ящик стола, в котором лежала большая регистрационная книга.

— Сейчас посмотрим, где они, ваши, — сказал врач, перегибаясь через плечо сестры и перелистывая книгу. — А, б, в, г, д...

— Первым Ковтуна смотрите, — сказал Левашов. — Он на «к» — Ковтун.

Военврач продолжал перелистывать книгу.

— Карпов, Кавтарадзе... — под нос бормотал он. — Колоколов, Корниенко... Вот — Ковтун! Выбыл, отгрузили. Ковтун — плечевое, пулевое. Ваш?

— Наш.

— Отгрузили. Кто дальше? Муратов?

— Мурадов, — поправил Левашов.

— Всё равно на «м», — сказал врач и опять начал перелистывать книгу. — Полковник Мурадов. Ранение в область кишечника. Ваш?

— Мой, — сказал Левашов.

— Тоже отправлен. Этого помню. Тяжёлый. Кто ещё?

— Переверните обратно на один лист, — сказал Левашов, — на «л» посмотрите. Лопатин.

Лопатина в книге не было.

— Когда отвалит эсминец?

— А это уж нам неведомо, — сказал врач. — Мы отгрузили — и всё! А когда отплытие? — он пожал плечами. — Это и говорить не положено. Этим немцы интересуются!

— А это точно, что вы их обоих отправили? — строго спросил Левашов.

— Вы что, смеетесь? — обиженно сказал врач. — Будите людей, вам по-человечески объясняют, а вы начинаете дурака валять! Вы что, выпили, что ли?

— Я не выпил, — вдруг обидясь, крикнул Левашов: у себя в полку за все эти тяжкие сутки он не взял в рот ни глотка, а про выпитый у Бастрюкова стакан забыл, словно его и не было. — Я не выпил. Я в бою был. Устал. Соображаю плохо. Почему вы смеете говорить мне, что я выпил?

— Не шумите, — примирительно, но твёрдо сказал врач. — У вас нервы, у нас нервы. Вы их на немцев и румын расходуйте, а на меня нечего! Сказал, что отправил ваших товарищей, значит, отправил.

— Извиняюсь. — Левашов показал на стоявший на подоконнике графин. — Вода?

— Вода.

Левашов налил из графина стакан мутной тёплой воды и жадно выпил ее.

— Спасибо, — сказал он, вытирая рукой губы. — Поехал.

— А как же осколки? — окликнул его военврач, когда он был уже в дверях.

— Осколки? — переспросил Левашов. Он и забыл про свои осколки. — Из порта обратно заеду.

На стоявшем у пирса эсминце поспешно заканчивались приготовления к отплытию. Чтобы уменьшить опасность бомбёжек, надо было затемно пройти Тендерову косу и попасть в зону прикрытия своих истребителей. Раненые были погружены, но к пирсу всё подъезжали и подъезжали новые грузовики с ящиками: по приказу Военного совета из Одессы эвакуировали музейные ценности. У двух трапов стояли моряки с винтовками.

Они не пропускали на эсминец ни одного человека. Бойцы и гражданские разгружали и складывали ящики у трапов, а на эсминец их таскала команда. Посмотрев на строгих морячков, стоявших с винтовками по обеим сторонам трапов, Левашов понял, что тут не проскочишь, и стал высматривать какое-нибудь морское начальство.

— Калюжный, Калюжный, не прохлаждайся! Этот ящик краном надо брать. Кран давай! — кричал, стоя в двадцати шагах от Левашова, спиной к нему, короткий, плотный морячок-командир, в куцем кительке и с пистолетом на длинных морских ремнях, при каждом движении хлопавшим его по толстой ляжке.

— Слушайте, товарищ морской бог, — сказал Левашов, подходя к нему сзади. — Как бы попасть на вашу посудину?

Морячок повернулся и, вздернув голову, выставил навстречу Левашову богатырский орлиный нос. Он явно собирался выругаться, но вместо этого расплылся в улыбке и, протянув Левашову коротенькую руку, воскликнул: «Федя!» — с таким выражением, словно только и ждал встретить Левашова, именно сейчас и здесь, в Одесском порту, около своего эсминца. Это был Гришка Кариофили, керченский грек, земляк Левашова, а потом его однокашник по военно-политическому училищу. Они не виделись семь лет.

— Ты чего здесь делаешь, Гришка? — спросит Левашов.

— Комиссарю на этом красавце, — сказал Кариофили. — А ты?

— С утра был комиссаром полка.

— А теперь чего?

— А теперь хочу драпануть вместе с тобой из Одессы. Возьмёшь?

— А если серьёзно?

— Приехал попрощаться, ты сегодня за одни рейс двух моих бывших командиров полка увозишь.

— Двух сразу? — спросил Кариофили. — Слыхал, что у вас туго, но не думал, что так!

— А ты съезди на передовую, погляди. С воды не всё видать! — сказал Левашов.

— Сахаров! — крикнул Кариофили стоявшему у трапа моряку. Он за время погрузки отвык говорить и только кричал. — Проводите батальонного комиссара в кают-компанию. Учти, через десять минут отвалим! — крикнул Кариофили Левашову, когда тот поднимался по трапу. — А то и правда в дезертиры попадёшь!

В кают-компании эсминца на диванах и на матрацах, разложенных по всему полу, и даже на длинном столе лежали раненые командиры. Когда Левашов вошёл, врач в морской форме, согнувшись над лежавшим на тюфяке у самых дверей раненым, впрыскивал ему что-то в бессильную, неподвижную руку. В кают-компании стоял запах ксероформа. Осторожно пробираясь между матрацами, Левашов наконец нашёл Ковтуна. Ковтун лежал в углу кают-компании и смотрел в одну точку перед собой, не обращая внимания на окружающее. Он не сразу заметил Левашова, а узнав его, хотя и обрадовался, но уже посторонней, вялой радостью человека, которого пришли навестить из другого, надолго отрезанного мира.

— Как дела? — спросил Левашов. — Живой ещё?

— Живой, — сказал Ковтун. — Мне бы только эту чёртову воду переплыть. Лежу и думаю: разбомбят на воде, и уйдёшь вниз, как гиря. Плавать не умею, боюсь — и всё тут. Если б хоть боли мучили — воткнули бы, как другим, шприц, и проспал до Севастополя.

— А ты скажи, что болит, — посоветовал Левашов, — Где Мурадов, не знаешь?

— Не видал, — сказал Ковтун. — Мы теперь — дрова, куда положили, там и лежим.

— Я к тебе ещё зайду, — сказал Левашов. — Пойду его поищу.

Пройдя мимо остальных раненых и убедившись, что в кают-компании Мурадова нет, Левашов вернулся к дверям. Врач в морской форме распоряжался выносом того, кому он пять минут назад делал укол. Раненый, не приходя в сознание, умер; два краснофлотца поднимали мертвеца.

— Не скажете, товарищ военврач, где у вас тут полковник Мурадов? У него тяжелое, в живот, — добавил Левашов, понимая, что это стало теперь главным отличительным признаком полковника Мурадова.

— Двое самых тяжелых в каюте первого помощника. Налево первая.

«Плохо дело», — подумал Левашов.

В каюте на койке и на диване лежали раненые. У стола, повернувшись на винтовом кресле лицом к двери, спал санитар в халате поверх общевойсковой формы. «Наверное, взад и вперед плавает, сопровождает», — подумал о нём Левашов и узнал лежавшего на койке Мурадова. Мурадов был в жару и без памяти. Его башкирское, скуластое лицо похудело, заострилось, глаза были зажмурены, а изо рта вырывалось клокотанье вперемежку с обрывками непонятных слов. Мурадов, от которого Левашов никогда не слышал ни слова на его родном языке, в беспамятстве бредил по-башкирски. Странное чувство испытывал Левашов, стоя над бредившим Мурадовым. Он оставил полк, поднял на ноги госпиталь, проник на эсминец и вот, стоя над этим человеком, ради которого добирался сюда, ничего не мог ни сказать ему, ни спросить у него. Так он стоял над Мурадовым молча минуту, две и наконец, не зная, как сделать то, ради чего ехал сюда, — как проститься с ним, нерешительно положил свою руку на бессильно лежавшую на простыне большую, потную, горячую ладонь Мурадова. И вдруг пальцы Мурадова дрогнули, его рука, словно сведенная судорогой, сжала руку Левашова с такой силой, что Левашов чуть не вскрикнул, и лишь через минуту, когда пальцы Мурадова ослабели, с трудом высвободил руку. Таким было их последнее рукопожатие, о котором Левашов ещё долго помнил потом, — не просто держал в памяти, а помнил рукою, кожею пальцев. Ковтун терпеливо ждал возвращения Левашова и думал о том, что едва ли в Крыму дислоцируется сейчас много тыловых госпиталей. Наверно, раненых перегрузят в Севастополе с эсминца на транспорт и опять по воде отправят в Новороссийск или Туапсе. Жена, эвакуированная в Сочи, писала ему, что там теперь кругом во всех санаториях госпитали. «Возможно, там и увидимся», — думал Ковтун с надеждой и тревогой. Левашов вошёл тихий, потерянный, не похожий на себя.

Предыдущая статья:Четыре шага 7 страница Следующая статья:Четыре шага 9 страница
page speed (0.0566 sec, direct)