Всего на сайте:
236 тыс. 713 статей

Главная | Литература

Тревожный месяц вересень 20 страница  Просмотрен 65

- Решайте, гражданка Деревянко, - сказал я. - Сами думайте о своей судьбе.

Она поправила портрет, внимательно посмотрев на изображение покойного мужа, словно спрашивая совета. Но у товарища Деревянко были выпуклые, раскрашенные в пронзительный синий цвет и лишенные смысла глаза. Щеки раздувались, как у трубача, и алели розами. Это был парадный портрет, украшение стены. Варвара подошла к окну. Попеленко даже приступил следом за ней, поближе, как будто она намеревалась выскочить из хаты.

За окном в серой дождливой пелене медленно тянулись мокрые и усталые глухарчане, все вымазанные сажей и глиной. Председатель, нахохлившись, сидел у калитки с цигаркой в зубах. Валерик о чем-то толковал ему, размахивая руками, показывая на карабин, который Глумский держал между колен. Лес, последнее убежище Горелого, был отодвинут далеко-далеко кисеей дождя, колыхался зыбкой кромкой, как ряска на волнах.

- А что, если я соглашусь и напишу, чего вам надо, то, выходит, большую помощь окажу? - спросила Варвара.

- Да, - сказал я.

- Зачтется мне такая помощь?

- Да. Уверен.

Видно, мы теперь уже представляли силу, если Варвара думала о попятной. Попеленко весь сжался от ожидания. Хоть ей и непонятна была задуманная нами игра, но она сообразила, что мы и впрямь не страшимся Горелого, раз намерены вызвать его. И... кто знает? Нас уже четверо.

- Ведь то, что я раньше делала, то несознательно, по бабской слабости, сказала она. - А теперь сознательно могу помочь.

Она сказала это четко, как формулу, чтоб мы запомнили крепко. Неглупая получилась формула.

- Давайте карандаш!

Голос у нее стал тусклый, безразличный, в нем не было обычной серебряной напевности, кокетства и торжества. Сейчас она выполняла нудную обязанность.

- Пиши аккуратно, - предупредил я. - Все точно .так, как и раньше.

- Хорошо.

Я принялся диктовать, заглядывая в старую записку, а она старательно, закусив алую губу, выводила:

"Климарь убитый. Семеренкова привезли раненого. Потом скончался. "Ястребкам" указал место, где захоронил деньги и бумаги. Выкопали два бумажных мешка. Все село видело. Гончарня порушена. Чего это ты учинил такую дурость? "Ястребки" все прежние. Никакого прибытия сил с Ожина не слыхать. Говорят, пошлют за Сагайдачным подписывать акт. Потом повезут деньги и бумаги в район. Когда повезут, напишу завтра. Твоя подруга Ясонька".

Она все это написала, и почерк ничем не отличался от первой записки. Я надорвал у листка правый верхний угол.

- Прочитай, - сказал я. - Все правильно? Поверят?

- А насчет матросика у меня было, насчет Валерика,- сказала она. - Где же это?

- Заботишься?

- А чего ж. А то пойдет лесом. Мало ли что. Вон того ж вашего ухлопали, комсомольца...

- Валерика не тронут. Мы сами позаботимся. Да и длинно будет. Поверят?

- Написано все правильно. А поверят - не знаю. Вообще-то мне верили. А чего вы удумали, меня не касается.

* * *

Наш план был принят окончательно час назад, когда мы с Глумским стояли у мазанки Семеренковых и похоронные причитания доносились сразу с двух сторон. Я видел Антонину. Она замерла над телом отца. Не плакала даже. Бледная, прямая; у краев большого, в ровную ниточку растянувшегося рта застыли две незнакомые мне морщинки, две вертикальные строчки.

Она теперь осталась полной сиротой, Антонина. И старшая сестра, я знал, уже не вернется в дом.

Глумский, уткнув мощный подбородок в воротник суконной куртки, все двигал челюстью. Мы молчали. Каждый понимал, что, если сейчас Горелого оставить в покое, он, возможно, навсегда покинет эти места. Стихнут наконец выстрелы, перестанет литься кровь.

Но Глумский сказал:

- Давай решать. По-большевистски. Как комсомольцы и коммунисты решают.

- Ты разве партийный?

- Хотел бы, - буркнул он, обнаружив странную застенчивость. - Да, полагаю, не дорос. Но в данном вопросе имею верную точку зрения. Горелого, как фашиста, не имеем права прощать и отпускать. Других мнений нет?

- Нет, - ответил я.

На том и кончилось наше летучее собрание. Проголосовали единогласно, без воздержавшихся.

Мы отправились к Варваре, прихватив с собой Попеленко. Было ясно, что бандюги, получив от Варвары записку, постараются захватить наш груз. Горелому, конечно, он нужен позарез. Наверно, он хочет замаскироваться, принять иную личину, вынырнуть где-нибудь в другом районе Украины. Без денег и документов шансы на то, чтобы выжить, у него невелики. Конечно же Горелый поставит на карту все. В село, где организована оборона, бандиты теперь не пойдут - будут ждать "транспорт" на дороге, в засаде. Но вместе с нами незаметно лесом будет следовать группа бойцов. Для этого мне предстояло отправиться за помощью в райцентр.

Я не сомневался, что Гупан, узнав обо всем, выделит хотя бы пяток автоматчиков. Ну, хоть двух-трех - хватило бы. Эти автоматчики и прихлопнут гореловских бандюг, когда они вступят в бой и выдадут себя. Главное - вытянуть их из лесных чащоб, заставить открыться.

Мы бросали Горелому крючок с наживкой. Однако бывший полицай вовсе не был глупой рыбкой. Чтобы пойти на решительные действия, он должен был окончательно убедиться, что мы нашли деньги. Нас мог выручить только один человек Сагайдачный.

* * *

Я еще раз внимательно перечитал записку Варвары. "Говорят, пошлют за Сагайдачным подписывать акт... Когда повезут, напишу завтра..." Вот мы и узнаем их намерения. Если они серьезны, Горелый откликнется немедленно и перешлет с Гнатом ответ сегодня же. Ждать оста- : лось немного.

Варвара вздохнула.

- Было б все спокойно, Иван, если бы ты не приехал. Как-нибудь уладилось бы между своими. А ты набаламутил...

Попеленко надел на Гната ватник. Записка, аккуратно завернутая в прорезиненную оболочку, лежала в потайном клапане.

Гнат получил дружеский толчок в спину и, набросив тугой мешок на плечо, отправился из хаты. На прощание он оглянулся на Варвару, улыбнулся и запел очередную из своих бессмысленных песенок. Он заспешил в УР. Там ждут "друзья-приятели". Они накормят его в жарко натопленной землянке и, тоже по-дружески толкнув в спину, выпроводят назад, в Глухары. На спине у дурачка будет тяжелый мешок с лесными трофеями. Вот такого Гната - "воны свадебку сыграли, и было там чего пить!" - я встретил однажды на старом Мишкольском шляхе... Я и не мог предполагать тогда, как круто завернут события...

- Ну, товарищ старший, как вы говорили! Ей-богу, как судья какой. Ну так доходит... Насчет этого закону... Чтоб сполнять. Так душевно! - Попеленко шептал мне в ухо: - Прямо даже на меня подействовало. Политически.

- Хватит, стоп! - прервал я его. - Ты вот что. Ты оставь меня с ней.

- Ладно, - с готовностью откликнулся "ястребок" и подмигнул мне.

Варвара тут же, усмехнувшись, оправила юбку на коленях. Так оправила, что юбка почему-то задралась выше и колени, чуть прикрытые мышиного цвета сукном, оказались вовсе на виду. Круглые, белые, как антоновка, колени. Лицо ее вспыхнуло надеждой. Может, я не забыл старое, может, прощу?

А мне надо было кое о чем спросить Варвару. Теперь, когда я не чувствовал зависимости от нее, я надеялся, что смогу узнать правду, правду у Варвары, у которой искренность лжива и ложь искренна.

Для дела эта правда не была нужна. Но я чувствовал, что уйду отсюда с каким-то незаполненным пробелом в мозгу, если не дознаюсь.

- Слушай, Варвара, - спросил я, когда захлопнулась дверь за Попеленко. Она вся так и подалась ко мне. - Из-за чего ты это делала? Ты его любишь?

- Кого?

- Горелого, кого же еще? Ты же для него старалась!

Если бы она любила его, все стало бы понятно. Остальным лгала, притворялась, а любила только одного его. Ну слепая, как пишут в книгах, страсть, куда тут денешься! Вот Мария - я же помнил Пушкина - полюбила старца Мазепу. Зачем мне все-таки нужно было это знать? Наверно, хотелось, чтобы все в жизни стало ясно и обоснованно.

- Да как вам сказать, Иван Николаевич...-Черные ресницы невинно хлопнули, прикрыв на миг сине-фиолетовые выпуклые глаза. - Он, конечно, ничего мужчина, Горелый... Да ведь дело не в том, Иван Николаевич! Он обещал меня с собой забрать, обещал жизнь. Приличную! Каково-то бабе моего века будет после войны? Где они, мужики? Ну, хата справная, хозяйство. А без мужика жизнь будет пустая. Сегодня Валерик, а завтра кто? Детей как заводить!

По-моему, она не врала. Она исповедовала солидные, положительные принципы жизни. "Понимала себя".

- А он сказал - женится, деньги будут, без денег он не Горелый. Значит, моя жизнь ясная была бы. Уехали бы куда-нибудь, где нас никто не знает. Каждый должен перебеситься... а дальше хорошо бы пошло!

- И Горелый перебесится?

- А чего ж? Может, спокойно заживет. На работу заступит. Он мужик с головой, сообразит, чего как. Приспособится, еще не последний будет. Это в войну все убивцы, а в мирное время все мирные.

У меня аж дух захватило от этой ясности и четкости ее мышления. Другому, наверно, всей жизни не хватит, чтобы прийти к такой четкости. И как мне ни противно было слушать, я осознавал, что за всем сказанным Варварой стоит некая правда. Только это была не моя правда, а правда тех, кто хочет приспосабливаться и умеет делать это. Может быть... Может быть, Горелый сумеет пристроиться к иной, мирной жизни, к нашей жизни. Будет речи говорить громче и правильнее всех других. Делать все с оглядкой, с расстановочкой, по-хитрому и потому переплюнет всех искренних, горячих, ничего не боящихся и не желающих хитрить. Может быть, не последним станет, если, конечно, до его прошлого не докопаются. Еще, чего доброго, мной станет командовать, Глумским. Это что же, значит, оборотная, "мирная" сторона предателя - карьеризм? И Варвара, глупая, деревенская баба, разбирается в этом лучше, чем я, обожженный фронтовик?

Нет, с такой правдой и с такой ясностью я мириться не хотел.

- Чего вы голову ломаете, думаете, Иван Николаевич?- с прежней напевностью спросила она. - Ой, умственный вы человек, ей-богу! Ну что тут мучиться? Разве я что плохого хотела?

Кажется, я начинал понимать ее все лучше. Она не считала себя распутной девкой, Варвара, да и, конечно, такой не была. Она стремилась к спокойной и благополучной жизни, к определенности.

Искала того, кто обеспечит эту определенность. Человека в штанах. Не обязательно в галифе, можно и в штатских. Первый избранник, солидный, положительный товарищ Деревянко, подвел. Точнее, подвела война с ее нелогичностью и случайностями. Надо же было товарищу Деревянко, уже не подлежащему призыву, пойти в июле сорок первого в баню, и надо же было "юнкерсу" в эту баню угодить...

А дальше начались мытарства, потому что в такое лихолетье постоянного, твердого мужика найти ой как нелегко. Если, конечно, не увечный вовсе. Командир саперного батальона, подраненный "ястребок" или морячок-отпускник все это были хилые, не оправдавшие себя ступеньки на сложном и долгом пути. Так, нечаянная радость, маленькая награда за неудачи. Ну и, конечно, маленькая надежда: кто знает?

А все же Горелый, хоть и в лесах, хоть и затаившийся, был прочнее и вернее многих других. Этот мужик твердо пообещал быть при ней, бабе, рядом. И никакая Нинка Семеренкова не могла уже затмить Варвару. Потому что Варвара помогала Горелому, была ему нужна, потому что она понимала жизнь. И если бы Горелый ушел с ней приспосабливаться где-то на ином месте, то был бы навсегда привязан к ней тайной своего прошлого. Какая еще связь крепче?

Варвара с ее правдой, ее пониманием жизни не могла не держаться за Горелого, не могла не писать ему. То, что он бандит и убийца, не имело значения. Для нее было важно только одно - в каком отношении находятся люди с ней самой. Остальное ее не касалось. Не из-за безоглядности чувства. Из расчета.

- Ты предлагала мне остаться с тобой. Всерьез?

Она взмахнула руками, ладошки соприкоснулись с треском у подбородка, и разведенные локти образовали эффектную рамочку для ее полной высокой груди. До чего приятная, уютная женщина! Я вспомнил: ладошки у нее горячие, как химгрелка.

- Ой, боже ж мой, Иван Николаевич!.. С чего ж бы это я брехала? Я б Горелому тому и ни одной записочки не послала бы, провались он пропадом! Хай ему грець! Вы мне всегда были симпатичные и сейчас, вот как на духу! Если б вы пообещались мне, ей-богу, бросила б того Горелого. Вы все ж таки свой, советский, а он из лесу, ему еще пристраиваться надо.

Да, она действительно отвечала как на духу. Иконы в доме не было, только розовощекий товарищ Деревянко смотрел поверх нас ярко-синими очями. Нет, она совсем не считала себя сообщницей бандитов, Варвара! Отправляя записочки, она просто делала то, о чем просил ее мужчина. Если бы я "пообещался", она, очевидно, так же настойчиво и серьезно выполняла бы мои просьбы.

Понимала ли она, что из-за ее записочек гибли люди?

- Слушай, Варвара, - сказал я. - А как было бы с Ниной Семеренковой, если бы Горелый взял тебя с собой? Куда бы вы ее подевали?

Она пожала плечами.

- Жалко, конечно, девку, - сказала она. - Да ведь это ее дело. Война идет, столько всякого, не могу ж я об других жалиться.

"Наверно, она любила бы своего мужа и своих детей, - подумал я. - Вот только чужих детей она бы не любила. Если б надо было спасать своих, она бы чужих насмерть затоптала. Кусок из глотки вырвала, чтоб отдать своим. Впрочем, в иное, не военное, сытое время об этом не особенно догадывались бы. Ее, чего доброго, ставили бы в пример соседи-старушки. В хате или там в квартире у нее был бы идеальный порядок, буфет с посудой, вообще всякая наилучшая мебель, и чистота совершеннейшая, и все прочее, все сияло бы, все горело..."

* * *

Я вышел вместе с Варварой во двор, сказал Попеленко:

- Запри ее пока в сарай. Никуда не выпускай. Проследи, пусть возьмет еды и теплой одежды. Все.

- А вот если б при фашистских полицаях нашли бабу, которая нашим помогала, - усмехнулся Попеленко,- дали б они ей теплые вещи!

По-прежнему сыпал мелкий, моросящий дождь. Мы с Глумским прошли за калитку. Причитания во дворах Кривендихи и Семеренкова уже стихли, только изредка раздавались возгласы, похожие на всплески.

- Ну как, полегчало? - спросил председатель. - После разговора с Варварой по душам?

- Нет, - сказал я. - Мерзко. Мерзко оттого, что все проще, чем думал.

Он хмуро кивнул:

- Да... Если покопаться, то у каждого найдешь человеческий резон... Ты меня извини, что погорячился, обозвал.

- Ерунда, мелочи. Давай про дело. Записка уже поехала, времени мало. Надо организовать телегу, перевезти наши "мешки с деньгами" с заводика, - сказал я Глумскому.- И пустить слух. Для правдоподобия.

- Само собой, - сказал Глумский. -Не понимаю, что ли?

"Гнат уже подошел к лесу, - подумал я. - Не было бы у нас какого промаху!" Глумский насупленно и мрачно разглядывал меня. Снизу вверх, исподлобья. Над чем-то он размышлял - своим, глубинным, далеким.

- Лучше свалить "мешки" на Панском пепелище, в кузне, - сказал я. - Она стоит особняком и на высотке, там легче организовать круговую оборону. На всякий случай... хотя они вряд ли сунутся сейчас.

- Сделаем, - сказал Глумский.

Он продолжал буравить меня своими прищуренными глазками.

- Думаешь, к Сагайдачному они тебя пропустят? - спросил он.

- Думаю. Вот мы и проверим: действительно они клюнули на записку или нет?

Горелому был полный резон дать Сагайдачному съездить в Глухары для пересчета денег и документов, чтобы затем, дождавшись его возвращения, расспросить его и окончательно убедиться в том, что сообщение Варвары верно. Бывший шеф полицаев как-никак был связан с абвером и знал, конечно, что такое контрольная проверка. Без такой проверки он не мог идти на риск Значит, бандиты должны были пропустить нашего посыльного, то есть меня в Грушевый хутор к Сагайдачному. Все это вытекало из правил игры. Но правила-то были составлены нами, и всегда можно было ошибиться, играя за ту, лесную сторону, Случайность может все опровергнуть. И Глумский сказал:

- Так-так...

Шел мелкий дождь, все вокруг звенело от мороси, густо сыпалась листва на мокрую землю. Поникли золотые шары в палисадниках, пусто и неуютно стало за хатами, на огородах, и особенно остро чувствовалось, что, кроме этих побеленных, накрытых соломой деревянных коробочек, хранящих тепло, и уют, на многие версты вокруг все дико, безлюдно, холодно. Снова кто-то запричитал у Семеренковых. Я узнал голос Серафимы. Она там командовала на правах родственницы.

- Так, так, - повторил Глумский.

- А может, я съезжу в Грушевый?

- Нет. Говорить с Сагайдачным должен я. Иначе ничего не выйдет.

Глумский кивнул, соглашаясь. Он знал, что я дружу со стариком. Но он не знал, какая нелегкая у меня задачка... Я все-таки надеялся. Верил.

- А потом тебе ехать в Ожин? - Глумский вздохнул и без всякой, казалось бы, связи с предыдущим спросил: - Слушай, как теперь Антонина будет, а? Одна? Пусть живет у меня... Нас со старухой только двое, дом не последний в деревне, ей будет хорошо. Негоже человеку быть едину - в старину правильно говорили. Она теперь сирота. Нет доли горше: чи итти в люди жити, чи дома журитись.

Для Глумского это была странная речь. Длинная и поэтическая. Я с удивлением посмотрел на него. Нахохлившись, убрав голову в плечи, он мудрым старым дятлом стоял передо мной и ждал ответа.

- А почему ей не у меня жить? - спросил я.

- Ты человек молодой, вольный. Мало ли что...

- Опять двадцать пять! - сказал я.

- Кажется, можно было бы закончить обсуждение этой темы, но председатель, упорно и твердо следуя за какой-то, пока что не ясной мне мыслью, светившейся в его прищуренных глазках, спросил, что называется, в лоб:

- А если ребенок? Или ты там не ночевал? Не знаешь, как это бывает у молодых? Не знаешь, как сухая солома от одной искры горит? Может, в своей городской школе того не проходил?

Он, Глумский, был деревенским мужиком и смотрел правде в глаза без всяких обиняков. Без дипломатии. Но эта прямота и резкость вызывали раздражение.

- Все? - спросил я. - Если ребенок, будем воспитывать! Ясно?

И я напыжился, ощущая себя настоящим мужчиной.

- Серафима - старая бабка, и хата ваша бедная,- сказал Глумский. - Сам подумай.

И тут я догадался. И даже всплеснул руками и привел:

- Слушай, Глумский, ты что же, загодя похоронку мне выписываешь? Вдаль глядишь, как стереотруба?

Мне теперь ясен стал этот дальний прицел и упрямая мысль, что крепко уселась в его угловатой, пришпиленной прямо к плечам, как будто без помощи шеи, голове. Красивое кино смотрел сейчас наш председатель. Я не возвращаюсь из леса, а Антонина невесткой-вдовой входит в дом Глумского, и они со своей старухой нянчат внука.

- У меня колхоз на руках, я привык вдаль глядеть,- сказал Глумский.- Еще не посеял, уже думаешь, как убирать. А ты зубы не скаль. Дело серьезное. И не о тебе речь, о других.

Хотел я ему сказать кое-что в стиле Серафимы, но удержался. Вспомнил мальчишку, бросившего в немецких автоматчиков гранату без запала. Других детей у Глумского не было. В деревне говорили про Тараса: "Чтоб такого построить, много материалу надо". Он был разом за трех сыновей, этот парубок. Еще до войны, лет четырнадцати, Тарас отличался самым высоким ростом в Глухарах.

- Ладно, - сказал я. - Извини. Это я от удивления.

- Индюки удивляются, - проворчал Глумский. - Всю жизнь удивляются, до рождества, пока не зарежут. А ты рассуди: до сих пор тебе везло. А впереди еще сколько? Ты тоже вдаль гляди. У тебя, честно говоря, много неприятных шансов. Тебе еще в Ожин после Сагайдачного ехать?

- Мне. Гупана уговорить. Это не просто.

- Вот-вот. Думаешь, они не перекроют дорогу? Дурачки?

Он трезво рассуждал, Глумский, трудно было возразить. По дороге в Ожин бандюги конечно же поставят нам запятую. Я бы выехал туда немедленно, пока записка, которая лежала в ватнике Гната, не попала по адресу. Но как требовать от Гупана людей, не переговорив предварительно с Сагайдачным? Пока что операция зависела от мирового посредника. Мне в этом раскладе выпадали две дальние дороги.

- Постараюсь выжить, - сказал я Глумскому.

- Так-то оно так. А думать о других надо. Ты не один на земле. До нас люди жили и после будут.

Он еще более насупился. Куртка его промокла насквозь. Капли влипали в нее, как в промокашку. После наших ползаний по карьеру сукно приобрело розоватый оттенок.

- Ты подумай, - сказал он.

Наверно, он не был бы председателем, если бы не умел заглядывать далеко. Но я не хотел думать о смерти. Тот, кого одолевали мрачные предчувствия, дрался с оглядкой. А если начинаешь беречь себя в бою, наверняка схлопочешь пулю. Все это были фронтовые истины, привезенные мною в Глухары в готовом виде, проверенные опытом тысяч людей.

- Я подумаю, - пообещал я. - Но помирать не буду.

- Дай бог.

...Вот уж никогда не думал о детях. Не находил в себе отцовских чувств. Ну что приятного в пеленках и воплях? Лысые они почему-то, младенцы, глаза бессмысленные, брови поросячьи, и вечно они то слюну пускают, то мочатся с идиотски серьезным видом, вылупив очи. И почему этим добром так восхищаются женщины? Но если бы у нас с Антониной... Честное слово, эта мысль была мне приятна. Я бы, пожалуй, их нянчил. Я бы с ними возился. Наверно, о детях начинаешь думать по-настоящему, только когда полюбишь их будущую мать. Еще одно открытие, сделанное мной за последние дни в Глухарах. Сколько открытий! Жить стоило, факт.

Уходя, я чувствовал на своей спине настойчивый взгляд председателя. По-моему, он все еще примерял к будущему мысль о внуке. То есть о моем сыне, который мог остаться сиротой.

За годы войны в Глухарах научились быстро, не по-деревенски, а по-военному, по-фронтовому, хоронить убитых, без псалтырников с ночным бдением и вообще без долгих обрядов. То бомбежка, то полицаи с обыском, то продовольственные реквизиции в пользу доблестных германских войск...

Теперь вот, когда все должно успокоиться, бандеры под боком. Кто знает, когда они снова нагрянут, чего доброго, и не успеешь с похоронами.

Конечно же, конечно, Серафима и все прочие знающие глухарские бабки проследили, чтобы все было справлено хоть и скоренько, но по чину, по обычаю, заведенному испокон веку в наших краях, чтобы в гробах просверлили оконца для вылета души, чтоб положили каждому из умерших по глечику - ведь оба как-никак были гончары, и по медному грошику-место на том свете откупить, и чтоб окурили гробы травами, освященными на Ивана Купалу, и чтоб солому, оставшуюся после мытья покойных, сожгли на перекрестке, где Мишкольский тракт вливается в Глухары, а воду слили в яр под Панским пепелищем, в место, куда никто не ходит, и чтоб посыпали хаты овсом и ячменем в знак того, что не переведется хлеб в домах, оставленных кормильцами... И много других обязательных дел успели справить глухарчане над своими погибшими, чтоб не обижались те на родных и земляков.

После полудня на Гавриловом холме были вырыты две могилки. Под дождем Лебедка и Цветок, колхозный мерин, совсем почти не ходячий, скрюченный ревматизмом и годный, наверно, только на похороны, потащили по усаженной вербами дороге две телеги с наспех сколоченными из грубых досок-самопилок гробами. Лошадей вели старые братья Голенухи, и вели, как у нас положено, не за поводья, а за расшитые рушники.

Следом за телегами потянулись глухарчане - кто рогожкой накрылся, кто немецким шелестящим маскхалатом, а кто так, в чем пришлось, в шинели или ватнике, всепогодной нашей одежде. Я держался сзади. Не хотелось мне со своим пулеметом мешать процессии. Рядом с Антониной, взяв ее под руку, шла Серафима.

Маляс, Оглядываясь на меня, шептал своей супруге:

- Слыхала? Того-сего! На гончарне два мешка денег нашли! Вот чего бандеры там копалися! Копалися, да не нашли... А Глумский откопал! Одно слово-голова23!

Малясиха ахала, разводила короткими ручками, толкала Маляса в бок и тоже оглядывалась, как бы требуя у меня подтверждения. Изредка мелькал в веренице намокших людей жакетик Варвары. Мы решили отпустить ее на похороны, чтобы ни у кого не возникло ненужных вопросов. Неподалеку от Варвары шел Попеленко с автоматом. Валерик, держа в руке бескозырку, шагал за телегой. Иногда он отыскивал взглядом Варвару. Смотрел на нее, прищурившись.

Так вот и везли до кладбища Кривендиху и Семеренкова, в одной процессии, рядышком; смерть как будто по-роднила их - оба и работали на одном заводике, и погибли в одно время от бандитской руки, казалось, и похоронят их вместе, но на Горбе пути их разошлись - здесь, среди крестов, обелисков и ничем не обозначенных холмиков, у глухарчан были потомственные земельные владения с незыблемыми границами, подобно приусадебным участкам. Гончар отправился к своей рано умершей Семеренчихе на западный склон холма, а Кривендиху отнесли на восточный склон.

Сойки и вороны, надсадно крича, сновали между вербами и березами. Узкая, с экономией сил вырытая могила Семеренкова напоминала окоп для круговой обороны с бруствером на обе стороны. На Гавриловом холме земля была желтопесчаная, рассыпчатая. Хоть гончары имели дело всю жизнь с глиной, но хоронили их как положено, в сухом песке. Какая могила в глине? Сырость одна.

- Не в свой час помер, - вздохнул рядом один из семидесятилетних близнюков Голенух.

А когда в свой час?.. Война приучила нас, солдат, к мысли, что естественно умирать в молодости. Когда на фронте убивало пожилого, такого, как Семеренков, мы тоже удивлялись, жалели: "Чего он попал сюда, батя, ему бы жить да жить!"

Я видел черный, козырьком нависавший надо лбом платок Антонины. Она стояла прямо, и рядом с ней Серафима казалась особенно старенькой и согнутой. Я не подходил сейчас к Антонине. Наверно, ей хотелось остаться наедине с собой, а точнее, с отцом. Они прожили вместе жизнь, все восемнадцать лет - а это уже жизнь, - и сейчас никто не должен был мешать ей.

Что я знал об их отношениях? Совсем немного. Лишь малая доля любви открылась мне, когда я услышал однажды, как гончар сказал: "Антоша", и когда я почувствовал, сколько горя и радости стояло за этим именем. И еще я видел, как Семеренков, вращая круг с тонким и легким глечиком, оборачивался к дочери, ища совета или поддержки.

Я мог лишь догадываться о том, что это значит - настоящая отцовская, дочерняя или сыновняя любовь, мог лишь прислушиваться сквозь глухоту своего детства к невнятным чужим голосам. Серафима - чудесная бабка, но так не бывает, чтобы бабка заменила отца и мать... Нет, мне лучше было не подходить сейчас к Антонине. Это был ее час, и ничей больше.

Маляс и чернолицый хмурый Крот уложили на окоп - поперек - две суковатые палки, на палки поставили гроб, подвели веревки. Бабка Серафима, выполняя веками заведенный обычай, разразилась смешанными украинскими и белорусскими голошениями: "на кого ж ты сиротинушку", да "вечный работник", да "кто ж, детухны, дом обогреет"... Много неругательных слов нашлось у Серафимы в эту минуту. И все вокруг разрыдались, запричитали, Маляс заплакал навзрыд. Старая Ермаченкова обносила всех кутьей, угощала с ложечки, раздавала поминальные коржики на меду.

Я стоял, опершись о ствол МГ. После всего, что пришлось пережить в карьере, кладбищенская церемония не могла по-настоящему тронуть меня. Слезы отпускались сухим пайком.

Антонина замерла: ни возгласа, ни движения.

- Стойте! - закричал вдруг Глумский. - Стойте! Дайте сказать!..

Он опоздал к церемонии похорон и теперь поднимался, намокший и взъерошенный, на вершину холма. Все приумолкли. Глумский, который говорил речь, причем по собственному почину, - это было в диковинку. Он даже на собрании, где его выбрали председателем, не сказал и десяти слов.

- Товарищи! - сказал Глумский, сдернув с головы мокрый картуз и скомкав его своей красной пятерней, как тряпку.

Звездочка с соседнего обелиска возвышалась над Глумским - а это был невысокий обелиск.

- Товарищи! Сегодня мы хороним еще двух наших односельчан. Еще двух, товарищи... Вы помните, до войны кладбище у нас было совсем невеликое, сидело на Гавриловом холме, как шапка, и к долу не ползло. А теперь? Сами видите!

Старушки всхлипнули, сдавленно вздохнула толпа.

Только сейчас я разглядел, что за обелиск был рядом с председателем. "Тарас Глумский" - темнела надпись на некрашеной фанерке. И цифры: "1926-1941". Больше никаких слов: ни "геройски погиб", ни "в борьбе с фашистскими захватчиками". Глумские не любили слов, они предпочитали держать их в себе.

Но сейчас председателя прорвало.

- Вот мы стоим с вами здесь - беспартийные большевики... - Он коротко, резко взглянул в мою сторону, добавил: - И комсомольцы... Партийные, лучшие наши мужики, на фронте: кто полег в чужих краях, а кто сражается, сами вы это знаете лучше меня, ваша же родня.

Единодушный вздох был ему в ответ.

- И хороним еще двух наших односельчан, которые, получается, погибли от рук фашистов. Ну да, фашисты вроде ушли, а некоторые ихние недобитки остались. Они остались, чтоб хоть на время поцарствовать в наших краях, где одни бабы да увечные или раненые по деревням, где им, здоровым да вооруженным, пока что вольготно. Но мы им, товарищи, не дадим жить вольготно, пусть у нас силенок маловато, но ихней бандитской, бандеровской власти не бывать ни на час. И они это тоже, убивцы, знают, хоронятся по лесам да кусают... И еще толкуют теперь, что они "щирые украинцы". А мы с вами кто же? Они говорят: "Мы не против мужиков и баб, а против Советской власти". А Советская власть - это мы с вами и есть. Мы с этой власти растем, как пальцы с ладони. Вот и выходит, что бандюги будут нас сничтожать, пока не забьемся за печь или в ихнюю веру не перейдем... Я вот сегодня последние слова нашего товарища Семеренкова, лучшего нашего гончара, слушал, присутствовал при последних его минутах. Это хорошая была душа - тихая и хорошая. И нестерпимо больно стало, товарищи. Думаю: хватит. Хватит, чтоб фашисты убивали хороших людей. Я не хотел говорить, вы знаете, этого дела я не люблю, да надо! Я вот говорю: которые здесь у нас есть мужики, способные стрелять - Маляс, Крот, Валерик Кривенда, моряк молодец, сам в бой рвется, хоть и временно здесь, - берите оружие, мы его вам дадим, сами знаете, этого добра хватает. И фашистских недобитков добьем. Что бы там ни случилось, драться будем! Пока нашим друзьям-родственникам трудно приходится на фронтах, мы здесь их поддержим. Не все ж одним "ястребкам" отдуваться!

Предыдущая статья:Тревожный месяц вересень 19 страница Следующая статья:Тревожный месяц вересень 21 страница
page speed (0.0163 sec, direct)