Всего на сайте:
236 тыс. 713 статей

Главная | Философия

ИСТИНА И ИСКУССТВО  Просмотрен 70

 

Исток художественного творения и художника есть искусство. Ис­ток есть про-исхождение сущности, в какой бытийствует бытие такого-то сущего. Чтό есть искусство? Мы его сущность отыскива­ем в действительном творении. Действительность искусства определена была по тому, что творится в творении, по совершению истины. Это совершение мы мыслим как вéдение спора мира и земли. В совокупной подвижности оспаривания бытийствует по­кой. Здесь основа самопокоящегося творения.

В творении творит совершение истины. Но что так творит в тво­рении, то уже творится внутри творения. И тем самым уже пред­полагается, что действительное творение — носитель такого со­вершения. Немедленно вновь перед нами встает вопрос о вещнос­ти наличного творения. И наконец, становится ясным одно: как бы усердно ни вопрошали мы о самостоянии творения, мы все равно пройдем мимо его действительности, если не согласимся рассматривать творение как творение, сотворенное в действитель­ности, а рассматривать его так напрашивается первым делом — ибо в слове «творение» мы расслышим сотворенность. Творческое в творении состоит в том, что оно создано художником. Может показаться весьма удивительным то, что это первым делом напрашивающееся, все проясняющее определение творения приводится у нас только теперь.

Но созданность творения можно очевидным образом понять, толь­ко исходя из самого протекания созидания. Итак, под давлением обстоятельств самого дела, мы, если мы хотим отыскать исток ху­дожественного творения, вынуждены все же согласиться с тем, чтобы обратиться к деятельности художника. Попытка определить бытие творения творением лишь по самому творению как таковому оказывается невыполнимой.

Отвлекаясь теперь от творения и обращаясь к сущности созида­ния, мы все же хотели бы сохранить и знание всего того, что было сказано о написанных крестьянских башмаках и затем о гре­ческом храме.

Созидать, думаем мы, значит производить на свет. Но ведь, изготовляя изделие, тоже производят. Однако ремесло, рукомесло, не создает творений — вот занимательная игра языка, — не создает, даже если положенным образом отличать ручную работу от фабричного товара. Но почему же производить-созидать не то же самое, что производить-изготовлять; в чем тут отличие? Насколько легко мы на словах отделяем созидание творений и изготовление изделий, настолько же трудно проследить оба способа про-изведения в соответствующих им сущностных характеристиках. Если следовать видимости, то в деятельности гончара и скульптора, столяра и художника мы обнаруживаем одинаковую установку. Созидание творений само по себе требует рукомесла. Большие ху­дожники превыше всего ценят рукомесленное умение. Именно они, в совершенстве владея своим ремеслом, требуют тщательного овладения таким умением. Именно они более других стараются о постоянном совершенствовании умения. Очень часто указывали на то, что греки, знавшие толк в творениях искусства, применяли одно и то же слово τέχνη как к ремеслу, так и к искусству, а ремесленника и художника одинаково именовали τεχνίτης.

Поэтому кажется уместным определить сущность созидания, исхо­дя из ремесленной стороны. Но как раз указание на словоупотреб­ление греков, которое дает имя их постижению сути созидания, заставляет нас призадуматься. Сколь распространенным и сколь очевидным ни было бы указание на принятое у греков наименова­ние ремесла и искусства одним и тем же словом τέχνη, указание это все равно не перестает быть поверхностным и сбивающим с толку; ибо τέχνη вовсе не обозначает ни ремесла, ни искусства и уж тем более не обозначает ничего технического в нашем тепе­решнем смысле, вообще не подразумевает какой-либо, разновид­ности практического дела.

Слово τέχνη, напротив, именует один из способов вéдения. Ά вéдение значит, что нечто уже увидено в широком смысле слова «видеть», то есть значит, что нечто пребывающее воспринято, вия-то как таковое. Сущность вéдения для греческой мысли покоится в άλήθεια, или же в раскрытии, растворении сущего. На этом раскрытии основывается, им руководствуется любая установка к сущему. τέχνη как вéдение, постигнутое в согласии с греками, есть, следовательно, про-изведение на свет некоего сущего в том смысле, что нечто пребывающее как таковое выносится из за­крытости в несокрытость его вида, выгляда; τέχνη никогда не обозначает какого-либо делания.

Художник не потому τεχνίτης, что он вместе с тем ремесленник, но потому, что как составление творения, так и составление изде­лия совершается как про-изведение на свет, когда сущее, начиная с его вида, выгляда, выдвигается в его наличное пребывание. Но все это совершается посреди самобытно растущего сущего - φύσις.. Наименование искусства словом τέχνη отнюдь не свиде­тельствует в пользу того, что деятельность художника постигается с ее ремесленной стороны. Bce, что в созидании творениям выглядит ремесленным изготовлением, на самом деле совсем иного рода. Та­кая деятельность насквозь определена сущностью созидания, она пронизана созиданием и погружена в него.

Как же иначе, пользуясь какой руководящей нитью, следует нам мыслить сущность созидания, если не руководствуясь ремеслом? Если не глядя на само созидаемое, на творение? Хотя творение и обретает свою действительность, будучи созидаемым, и, следова­тельно, в своей действительности зависит от доведения созидания до конца, все же сущность созидания определена сущностью самого творения. Пусть созданность творения сопряжена с деятельно­стью созидания, — и созданность и созидание равно необходимо определены бытием творения творением. И теперь уж нас не уди­вит, что мы столь долго самым ближайшим образом занимались исключительно творением и только в самом конце в поле нашего зрения попала созданность. Если созданность, сотворенность столь существенно принадлежит творению, как это можно рас­слышать в самом слове «творение», то нам остается только в еще более существенном смысле понять то, что до сих пор удавалось определить как бытие творения творением.

Во взгляде на достигнутое нами сущностное ограничивание творе­ния, в соответствии с которым в творении творится совершение истины, мы можем охарактеризовать созидание как выпускание, вовнутрь про-изводимого. Становление творения творением — это один из способов становления и совершения истины. В сущности истины заключено все. Но что такое истина, что ей положено совершаться именно в созидаемом? В какой степени из самих глубин истины идет это влечение к творению? Можно ли понять это исходя из самой сущности истины, насколько эта сущность прояс­нилась нам до сей поры?

Истина есть нéистина — постольку, поскольку ей принадлежит о6ласть еще не раскрытого — неоткровенного. В несокрытии-истине бытийствует и другое «нет» — двоякое недопускание-запрет. Кактаковая, истина бытийствует в противостоянии просветления и двоякого сокрытия. Истина есть извечный изначальный спор, в каком искони, одним из способов ведения спора, оспаривается разверстость, в которую вступает и из которой выступает все, что являет и утверждает себя как сущее, и все, что отказывает в себе как сущем. Когда бы и как бы ни разгорался и ни совершался этот спор, в споре этом расходятся до противостояния друг другу спорящие: просветление и затворение. Так оспаривается развер­стость просторов этого спора. Открытость открытого, то есть ис­тина, может быть только тогда тем, чтό она есть, то есть вот этой открытостью, когда она устрояет себя и доколе она устрояет себя вовнутрь своей открытости. И потому внутри открытости искони должно быть некое сущее, в каком открытость обретает свое стояние и свое постоянство. Открытость, располагаясь в этом от­крытом месте, содержит это сущее в его разверстом пребывании и выставляет его наружу, на свет. Полагание и располагание пов­сюду мыслится здесь в согласии со смыслом греческого слова φέσις, которое подразумевает восставление внутри несокрытости.

Указывая же на открытость, устрояющуюся вовнутрь открытого, мысль затрагивает такую область, какая еще не может быть разо­брана здесь. Поэтому отметим только одно: если сущность незатворенности сущего хотя бы каким-либо образом принадлежит са­мому бытию (ср. Бытие и время, § 44), то бытие само по себе, исходя из своей сущности, допускает, чтобы совершилось поле разверстости (просветление места «здесь»), и размещает его как такое поле, в котором всякое сущее распускается-расцветает в своем своеобразии.

Истина совершается только одним способом, а именно она устрояет себя в споре, открывающемся из-за нее же самой, в поле ведéния этого спора. Поскольку истина есть противонаправленность просветления и затворения, то ей принадлежит устрое­ние, — назовем это так. Но до этого истина не наличествует где-то как таковая, скажем на небесах, чтобы только потом размес­титься еще где-нибудь среди сущего.

Это уже потому невозможно, что только из разверстости сущего следует возможность какого бы то ни было размещения, любого «где-то», возможность места, исполненного налично пребывающим. Просветление разверстости и устроение вовнутрь разверстости принадлежат друг другу и взаи­мосвязаны. Это единая сущность совершающейся истины. И со­вершение это, слагаясь в историческое совершение, совершается многообразными способами.

Одним из существенных способов, каким истина устрояется в раз­верзаемом ею сущем, есть способ творящейся в творении истины, полагающейся вовнутрь творения. Другой способ, каким бытийствует истина, есть деяние, закладывающее основы государства. Еще один способ, когда начинает светиться истина, есть близость такого сущего, какое, вообще говоря, уже не есть что-либо сущее, но есть сущее из сущего. И еще один способ, каким полагается ос­нова для истины, есть существенная жертва. Еще один способ, ка­ким становится истина, есть вопрошающее мышление, которое мыслит бытие и дает имя достойному вопрошания бытию. Наука же, напротив, не есть изначальное совершение истины, но каж­дый раз есть разрабатывание уже разверстой области истины, а именно разрабатывание ее путем постижения и обоснования всего правильного как правильного возможного и правильного необходи­мого, что появляется в округе истины. Если же наука, выходя за пределы правильного, приходит к истине и, таким образом, к су­щественному обнажению сущего как такового, она есть филосо­фия — в той мере, в какой она приходит к истине.

Поскольку сущности истины принадлежит устроение вовнутрь су­щего и только так истина становится истиной, в сущности истины заключено влечение к творению как особо отмеченной возмож­ности, чтобы истина была сущей среди сущего.

Устроение истины вовнутрь творения есть произведение на свет та­кого сущего, какого до сих пор еще не бывало и какого никогда не будет впредь. Это производимое сущее таким образом ставится в просторы разверстого, что только это самое производимое — подлежащее изведению — и просветляет разверстость просторов разверстого, в которое оно выходит. Когда такое производимое, сущее са­мо по себе, есть изведение разверстости сущего, истины, произве­денное бывает творением. Так производить — значит созидать, тво­рить. Будучи таким изведением, произведение есть скорее восприятие и изъятие в пределах сопряженности с незатворенностью. Но в чем же состоит тогда созданность, сотворенность? Ее можно пояс­нить двумя существенными характеристиками.

Истина направляет себя вовнутрь творения. Истина бытийствует только как спор между просветлением и затворением в противонаправленности мира и земли. Истина, будучи спором мира и зем­ли, внутренне стремится к тому, чтобы быть направленной вовнутрь творения. Поэтому спор не прекращается и не затухает в таком сущем, какое особо производится для этого, и спор не про­сто размещается в таком сущем, но спор как раз разгорается и разверзается изнутри такого сущего. Такое сущее должно поэтому внутри себя обладать сущностными чертами спора. Это спор за единство мира и земли. Мир, разверзаясь, предоставляет челове­честву в его историческом совершении решать, изберет ли оно по­беду или поражение, благословение или проклятие, господство или рабство. Мир, распускаясь-расцветая, выводит на свет все не­решенное и безмерное и тем разверзает затворенную необходи­мость меры и решимости.

Но как только разверзается мир, земля вздымается, пронизывая его. Она выявляется как земля, все держащая на себе, замыкаю­щаяся в свой закон и постоянно затворяющаяся. Мир жаждет ее решимости и ее меры и дает сущему выйти в разверстость ее пу­тей. Земля, все держащая на себе, земля вздымающаяся, трево­жится тем, чтобы пребывать в своей замкнутой затворенности и все поверять своему закону. Спор — это не разрыв просто в смыс­ле рва; спор — это углубленная проникновенность взаимной при­верженности спорящих сил друг другу. Этот разрыв срывает про­тивонаправленные силы с их мест, вовлекая их вовнутрь проис­хождения их единства из единого основания. Такой разрыв есть рассекающий разъем их цельности. Такой разрыв есть взрезаю­щий росчерк, расчерчивающий основные черты просветления су­щего. Этот разрыв не дает распасться, взорвавшись, противонап­равленным силам, но все противонаправленное мере и пределу приводит к единству очертания.

Истина, будучи спором, устрояется в производимом сущем только так, что внутри этого сущего разверзается спор, то есть само это сущее приводится к разрыву и расколу. Такой разрыв есть единое сцепление черт взрывающегося росчерка и рассекающего разъема. Истина устрояется в сущем так, что само это сущее располагается в разверстости. Но такое располагание может совершаться только одним способом, а именно так, что производимое, то есть разрыв, доверяется замыкающейся затворенности, которая, вздымаясь, пронизывает разверстость. Разрыв должен уходить в гнетущую тя­жесть камня, в немотствующую упорность дерева, в темный жар красок. Когда земля вбирает назад в себя разрыв, этот разрыв впервые составляется как разрыв вовнутрь разверстости и, таким образом, впервые ставится, то есть полагается, вовнутрь того, что, будучи самозамыкающимся, будучи хранящим кровом, взды­маясь, пронизывает открытость.

Спор, введенный в разрыв и тем самым поставленный назад на землю и этим упроченный, есть устойчивый облик. Созданность творения означает упроченность истины в облике. Облик есть строй, в какой встраивается разрыв. Встроенный разрыв есть крепь светящейся истины. То, что названо здесь обликом, следует мыслить в согласии с тем стоянием, устоем, в качестве чего бытийствует творение, как только оно восставляется и составляется. В созидании творения спор как разрыв должен ставиться назад, вовнутрь земли, а сама земля, земля замыкающаяся, должна выставляться на свет и должна использоваться. Но пользование землей не использует землю до конца, как используется до конца ве­щество, а как раз освобождает землю для ее бытия самой собой. Пользование землей есть работа с ней, и все это выглядит как употребление вещества ремесленником. Отсюда видимость, будто созидание творения тоже ремесленная деятельность. Однако оно никогда не бывает таковой — и все равно остается пользованием землей, прочно полагающим истину вовнутрь устойчивого облика. А изготовление изделия, напротив, никогда не бывает непосред­ственно действием, которое вело бы к совершению истины. Изготовленность изделия есть сформованность вещества — оно тем са­мым становится готовым к использованию. Если изделие изготов­лено, это значит, что оно, пренебрегая самим собой, готово к тому, чтобы до конца разойтись в своей служебности.

Но не так обстоит дело с созданностью творений. Это прояснит вторая характерная его черта, которую мы укажем сейчас.

Готовность изделия и созданность творения сходятся в том, что составляют ту или иную произведенность. Но у созданности творе­ния есть та особенность по сравнению с любым другим произве­денным, что созданность создавалась в самом создавании. Однако не верно ли это и в отношении всего произведенного, в отноше­нии вообще всего, что возникло тем или иным способом? Ведь всему, что произведено, если и придано что-либо, то именно про­изведенность. Это верно, но в творении его созданность прямо-таки особо создана вовнутрь самого же созданного, а потому она, эта созданность., прямо-таки выступает наружу из него. Если так обстоит дело, то мы, безусловно, можем постигнуть на примере самого же творения, чтό такое созданность.

Если созданность выходит наружу в самом творении, то это вовсе не означает, будто в самом творении должно бросаться в глаза, что оно создано великим художником. Совсем не требуется, чтобы созданное свидетельствовало о великом достижении большого мас­тера и чтобы в результате этого сам мастер поднялся в глазах об­щества. Совсем не нужно, чтобы стало известно: N.

N fecit, но в творении должно удерживаться в просторах разверстого самое простое: factum est[13], именно то, что здесь совершилась несокрытость и что совершившееся еще только совершается, именно то, что вообще есть такое творение, а не, напротив, не есть. Побуж­дение к тому, чтобы творение было и чтобы оно было именно та­ким-то творением, — это никогда не прекращающееся непримет­ное побуждение составляет постоянство самопокоящегося внутри самого себя творения. Как раз тогда, когда не известны ни худож­ник, ни обстоятельства, при каких возникло творение, как раз там это внезапное и непременное побуждение в самом чистом сво­ем виде выступает из творения.

Правда, и всякому находящемуся в распоряжении и употреблении изделию тоже принадлежит такое побуждение. Но оно не высту­пает в изделии наружу, а, напротив, исчезает в служебности. Чем удобнее и сподручнее изделие, тем менее заметным бывает, на­пример, что вот это — такой-то молот, тем полнее все годное для дела пребывает в своем бытии годной вещью. Вообще во всем том, что наличествует, можно заметить, что оно есть; но если это и заме­чают, то лишь для того, чтобы тут же, в согласии со всем обыден­ным, забыть об этом. Но есть ли что-нибудь более обыденное и обыкновенное, чем то, что сущее есть? А в творении, напротив, именно то самое, что оно есть, есть как такое-то творение, — самое необыкновенное. И в творении не просто трепетно дрожит отзвук всей необычайности этого события, созданности творения, но имен­но эту самую необычайность события своей созданности, что оно как творение есть, и есть вот это творение, само творение постоянно про-брасывает вперед себя и искони постоянно разбрасывало и раз­брасывает вокруг себя. Чем существеннее разверзается творение, тем ярче светит вся исключительность этого события — что творе­ние есть, а не, наоборот, не есть. И чем существеннее это побужде­ние входит в разверстость, тем более странным и тем более одиноким становится творение. В произведении на свет творения за­ключено это приношение: оно есть.

Вопрос о созданности творения должен был приблизить нас к творческому в творении и тем самым к его действительности. Созданность раскрылась как упроченность спора вовнутрь устойчи­вого облика посредством разрыва-раскола. При этом сама созданность создана особо, создана вовнутрь самого творения и, как не­пременное побуждение к его бытию, выступает в просторы раз­верстости. Но и созданностью не исчерпывается действительность творения. Однако взгляд на сущность созданности творения дела­ет теперь возможным для нас осуществление того шага, к которо­му стремится все сказанное до сих пор.

Чем более одиноко творение, стоящее в себе самом и упроченное в своем облике, чем полнее это творение разрешает, кажется, все свои связи с людьми, тем проще выступает в разверстость непре­менное побуждение к бытию такого творения, тем существеннее раздвигается этим побуждением небывалая громадность и тем существеннее опрокидывается толчком этого побуждения все казав­шееся до сих пор привычно-«бывалым». Но нет ничего насильст­венного в этом многократном побуждении; ибо чем чище само творение отрешено вовнутрь разверзаемой им самим разверстости сущего, тем с большей простотой вдвигает оно нас в эту развер­стость, исторгая нас из обычного. И тронуться, тронуться с места, будучи послушным этому вдвиганию и исторжению, значит преоб­разовать все обычные связи и отношения к миру и земле и впредь оставлять про себя все свои привычные дела и оценки, чтобы спо­койно пребывать внутри истины, совершающейся в творении. И только затаенность неторопливого пребывания позволяет создан­ному впервые стать творением, таким, каково оно. Допускать, чтобы творение было творением, — значит охранять его. Лишь для охранения творение в своей созданности предстает как творе­ние действительное, то есть как сотворенно-пребывающее.

И если творение вообще не может быть, не будучи созданным, и если оно существенно нуждается в своих создателях, то созданное равным образом не может стать сущим, если не будет охраняющих его.

Но если творение не находит для себя охранителей, не находит сразу же и непосредственно тех, кто соответствовал бы истине, совершающейся внутри творения, то отсюда вовсе не следует, буд­то творение останется творением и помимо и без охраняющих его. Творение, если только это творение, сопряжено с охраняющими его — сопряжено и тогда, и прежде всего тогда, когда оно только еще дожидается охраняющих его и когда оно только еще добива­ется того, чтобы они вступили внутрь его истины, томясь по ним. Даже забвение, какое может стать уделом творения, не есть ни­что; и забвение не перестает быть охранением. Забвение живет творением. Охранять творение значит замирать в разверстости су­щего, совершающейся внутри творения. А настоятельность сохра­нения есть вéдение. Вéдение состоит, однако, не в простом знании чего-то или в простом представлении о чем-то. Кто подлинно из­ведал сущее, тот изведал, чего он хочет, находясь среди сущего.

Упомянутое здесь хотение, воление, — оно ни пользуется просто данным знанием, ни приводит его предварительно к завершению, — мыслится в согласии с фундаментальным постижением мышле­ния в Бытии и времени. Вéдение как воление и воление как вéдение — это человек в своем экзистировании экстатически впус­кает самого себя вовнутрь несокрытости бытия. Решимость, как она мыслилась в Бытии и времени, не есть предрешенно-решительный поступок какого-либо субъекта, но есть раскрытие человеческого здесьбытия, выходящего из своей полоненности сущим и переходящего к разверстости бытия. Однако в своем экзистирова­нии человек не выходит изнутри наружу — уже сама сущность экзистирования есть открытое наружу, обнаруживающееся, стоя­ние внутри сущностного расторжения всего, как это присуще про­светлению сущего. Здесь нет и мысли о поступках, достижениях и действиях какого бы то ни было субъекта, полагающего себя само­го в качестве цели и преследующего такую цель, — ни тогда, ког­да речь шла о созидании, ни теперь, когда речь идет о волении.

Воление есть трезвая решимость, то есть отрешенность экзистирующего выхода вовне себя самого — предоставление себя откры­тости сущего, положенной вовнутрь творения. Так настойчивость приводит себя вовнутрь положенного — вовнутрь закона. Охране­ние творения в его истине, есть как вéдение, трезвая настойчи­вость стояния внутри небывалой громадности истины, совершаю­щейся в творении.

Это вéдение, будучи волением, укрывается в истине творения и только поэтому остается вéдением. Такое вéдение не изымает тво­рение из его самостояния в себе самом, не стягивает его в округу простого переживания и не низводит творение до роли простого возбудителя переживаний. Охранение творения не разъединяет людей, ограничивая каждого кругом его переживаний, но оно вводит людей вовнутрь их общей принадлежности истине, совершающейся в творении, и так полагает основу для их совместного бытия друг с другом и друг для друга; такое бытие есть историчес­ки совершающееся обнаруживание здесьбытия и выставление себя наружу изнутри сопряженности с несокрытостью. И наконец вéдение по способу охранения далеко от вкусовщины, от разборчивого знания всего Формального в творении, его качеств и красот как таковых. Вéдение есть изведанность и увиденность, а потому есть уже решенность и разрешенность: настойчивое стояние внутри спора, введенного творением внутрь разрыва-раскола.

Способ правого охранения творения в его истине сотворяется и преднамечается лишь самим творением. Охранение совершается на разных ступенях вéдения, где соответствующим образом различествуют широта, постоянство и степень ясности вéдения. Если творения предлагаются просто для художественного наслаждения ими, то этим еще не доказано, что они охраняются тут именно как творения.

Как только тот самый прорыв в небывалую огромность улавливает­ся и гасится привычным восприятием и разборчивым вкусом, вок­руг творения уже скапливаются суета и предприимчивость худо­жественной жизни. И тогда даже самая тщательная забота о сохран­ности творений и научные попытки заново освоить их и овладеть ими уже не достигают самого бытия творения творением, но дости­гают лишь воспоминания о нем. Но даже и таковое может еще предоставить творению место, где оно наряду со всем прочим скла­дывает облик совершающейся истории. Однако самая подлинная действительность творения выявляется лишь тогда, когда творение сохраняется в истине, совершаемой им же самим.

Действительность творения определена в основных своих чертах по сущности бытия творения творением. И теперь мы снова можем вернуться к поставленному в самом начале вопросу: как же обстоит дело с той вещностью творения, которая служит залогом его непосредственной действительности? Дело обстоит так, что мы уже не задаемся этим вопросом о вещности, свойственной творе­нию; ибо как только мы спрашиваем о вещности творения, мы заведомо берем творение как некий наличный предмет. А тогда мы спрашиваем, исходя уже не из творения, а из нас самих. Из нас - и мы уже не даем творению быть творением, а представляем его себе как предмет, который должен вызвать в нас такие-то и такие-то состояния.

То же, что в творении, взятом как предмет, выглядит вещностью в смысле привычных понятий о вещи, — это, если исходить в своем постижении из творения, есть земность творения. Земля, пронизы­вая творение, высится в нем, ибо творение как таковое бытийствует лишь в том, внутри чего творится истина, а истина бытийствует лишь постольку, поскольку устрояет себя вовнутрь чего-либо су­щего. Но именно в земле — сущностно замыкающейся — открытость открытого встречает величайшее себе противостояние и вследствие этого обретает здесь место для своего постоянного сто­яния, в котором должен быть упрочен устойчивый облик.

Так, значит, вообще излишне было заниматься вопросом о вещ­ности вещи? Нет, не излишне. Правда, творческое не определить вещным — зато, напротив, исходя из ведения творческого в тво­рении, можно направить по верному пути вопрос о вещности ве­щи. И это немало, если вспомнить, что распространенные с дав­них времен способы мышления застают врасплох вещность вещи и дают воспреобладать такому истолкованию сущего в целом, ка­кое неприменимо ни для постижения сущности изделия, ни для постижения сущности творения, равно как делает нас невоспри­имчивыми к изначальной сущности истины.

Для определения вещности вещи недостаточно ни взгляда на носи­теля свойств, ни взгляда на многообразие чувственно-данного в его единстве, ни даже взгляда на сопряженность вещества и фор­мы, взятую саму по себе и заимствованную у изделия. Предваря­ющий взгляд на истолкование вещного в вещах, задающий меру и вес такого истолкования, должен обратиться к принадлежности вещи — земле. А сущность земли как земли, все держащей на се­бе и затворяющейся, ни к чему не знающей напора, обнажается, однако, лишь постольку, поскольку земля своим вздыманием про­низывает мир, поскольку есть противонаправленность земли и ми­ра. Их спор упрочен в облике творения и в нем становится яв­ным. Как дельность изделия мы постигли через творение, так постигаем мы и вещность вещи. Если мы никогда ничего прямо не знаем о вещном, а если и знаем, то только неопределенно, и сле­довательно, испытываем потребность в творении, то это опосредо­ванно показывает нам, что в бытии творения творением творится совершение истины, разверзание сущего.

Однако, в конце концов, возможно такое возражение: разве тво­рение — еще прежде всякого созидания и ради этого своего сози­дания — не должно быть со своей стороны приведено в некото­рую сопряженность с вещами земли, с природой, чтобы оно должным образом вдвинуло вещное в открытость? Один из тех, кому положено было знать об этом, Альбрехт Дюрер, говорит об этом известные слова: «Ибо поистине искусство таится в природе, и кто сумеет вырвать его оттуда, у того оно и будет».

Вырвать же зна­чит здесь изъять разрыв, изъять его наружу и вовне, значит чер­тить взрезающую и рассекающую черту и резать доску и рисовать расчленяющий и разнимающий рисунок. Но тотчас же возникает вопрос: а как же можно вырвать разрыв, вырвать его наружу и вовне, если созидающее набрасывание еще не внесло его вовнутрь открытого, не внесло его как спор меры и безмерности? Конечно, в природе таится разрыв, таятся мера и предел и таится неотдели­мая от них искусность — умение производить на свет, то есть ис­кусство. Однако верно и то, что искусство это становится очевид­ным и явным в природе лишь благодаря творению, поскольку ис­кусство изначально таится в творении.

Упорные усилия выяснения действительности творения призваны подготовить почву для того, чтобы в действительном творении найти искусство и его сущность. И вопрос о сущности искусства, путь вéде­ния о нем должен быть прежде всего вновь поставлен на прочное ос­нование. Ответ же на этот вопрос, как и всякий подлинный ответ, есть только самая крайняя точка самого последнего шага длинной череды отдельных шагов-вопросов. Всякий ответ лишь до тех пор остается в силе как ответ, пока он укоренен в вопрошании.

Действительность творения, когда мы стали исходить из бытия творения творением, не только стала для нас более ясной и отчет­ливой, но стала и существенно более богатой и полной. Созданности творения столь же существенно, сколь и созидающие, при­надлежат охраняющие его. Но все же именно творение в своей сущности создает возможность для того, чтобы были созидатели, и именно творение по самой своей сущности нуждается в охраните­лях. И если искусство есть исток творения, то это значит, что сущностно сопринадлежные в творении созидание и охранение истекают из его сущности, возникая в ней. Но что же такое само искусство, если мы по праву можем называть его истоком?

В творении творится совершение истины — творится по способу творения. И поэтому сущность искусства с самого начала была опре­делена как творящаяся в творении истина, полагающаяся вовнутрь творения. Но это определение сознательно двусмысленно. Оно, во-первых, гласит: искусство — это упрочение истины, устрояющейся в устойчивый облик. Это совершается в созидании-произведении несокрытости сущего. Но полагать вовнутрь творения вместе с тем значит давать ход бытию творения творением, давать совершаться бытию творения творением. А это совершается как охранение. Следовательно, искусство есть созидающее охранение истины в творе­нии. Тогда искусство есть становление и совершение истины. Так истина возникает, значит, из ничего? Да, на самом деле из ни­чего, если только «ничто» разуметь как простое «нет» и если сущее, которого «нет», представлять как самое обычное, наличествующее сущее, которое затем, благодаря непоколебимому стоянию творения на своем месте, выявляется в своей мнимой истинности и бывает по­трясено как таковое. Из наличного и обычного никогда не вычитать истины. Напротив, раскрытие открытого, просветление сущего совершается так, и только так, что набрасываема бывает разверстость, прибывающая в брошенности.

Истина как просветление и затворение сущего совершается, буду­чи слагаема поэтически. Все искусство — дающее прибывать истине сущего как такового — в своем существе есть поэзия. Сущность искусства, внутри которой покоится художественное творение и покоится художник, есть творящаяся истина, полагаю­щаяся вовнутрь творения. Поэтическая сущность такова, что искусство раскидывает посреди сущего открытое место, и в этой открытости все является совсем иным, необычным. В силу того, что вовнутрь творения полагается набросок несокрытости сущего, бросающейся нам в глаза, все обычное и бывалое становится, через по­средство творения, не-сущим. Все же не-сущее утрачивает тем самым способность даровать и хранить бытие как мера. При этом за­мечательно то, что творение никоим образом не воздействует на су­щее, бывшее до тех пор, через какие-либо причинные отношения. Действенность творения не состоит в каком-либо воздействии. Она покоится в совершающемся изнутри самого творения преобразова­нии несокрытости сущего, а это значит — в преобразовании несо­крытости бытия.

Но поэзия — это не бескрайне растекающееся измысливание все­го произвольного и те ускользание воображения и представления в пределы недействительного. Вся та несокрытость, какую развер­тывает и раскладывает поэзия как просветляющий набросок, вся та несокрытость, какую поэзия с самого начала вбрасывает внутрь разрыва устойчивого облика, — это открытость, которой поэзия дает совершиться, притом так, что открытость только те­перь, обретаясь среди сущего, приводит все это сущее к свечению и звону. В сущностном взгляде на сущность творения и его сопря­женность с совершающейся истиной сущего становится сомнитель­ным, может ли достаточно полно мыслиться сущность поэзии, а значит, и набрасывания, если исходить из фантазии и воображения. Но именно эта самая сущность поэзии, постигнутая теперь в своей широте, что не значит — неопределенно, должна быть закреплена здесь именно как то достойное вопрошания, что только еще пред­стоит осмыслить.

Если все искусство по своей сущности — это поэзия, то тогда все ис­кусства, зодчество, живопись, музыку, надлежит сводить к поэзии, то есть к искусству слова. А это чистейший произвол. Однако лишь до тех пор, пока мы полагаем, что названные искусства суть разно­видности одного искусства слова, если только допустимо характеризовать поэзию таким наименованием, вызывающим недоразумения. Но поэзия в этом смысле есть только один из способов просветляю­щего набрасывания истины, то есть поэзии в более широком смысле слова. Тем не менее творение языка, поэзия в узком смысле слова, занимает выдающееся место среди искусств.

Чтобы видеть это, нужно только иметь верное понятие о языке. Согласно общепринятому представлению, язык — это одно из средств сообщения. Он служит для того, чтобы разговаривать и договариваться, вообще для взаимопонимания. Однако язык не только и не в первую очередь выражение в звуках и на письме того, что подлежит сообщению. Язык не просто передает в словах и предложениях все очевидное и все спрятанное как разумеющее­ся так-то и так-то, но впервые приводит в просторы разверстого сущее как такое-то сущее. Где не бытийствует язык — в бытии камня, растения и животного, — там нет и открытости сущего, а потому нет и открытости не-сущего, пустоты.

Язык впервые дает имя сущему, и благодаря такому именованию впервые изводит сущее в слово и явление. Такое именование, оз­начая сущее, впервые назначает его к его бытию из его бытия. Такое именование есть набрасывание светлоты, в которой нарекается, как чтό именно входит такое-то сущее в просторы развер­стого. Набрасывание есть высвобождение броска, в качестве кото­рого несокрытость обрекает себя вовнутрь сущего как такового. И такое набрасывающее наречение сразу же становиться отречением от глухого и тупого замешательства, каким обволакивает себя и в какое ускользает сущее.

Набрасывающее глаголание есть поэзия: глагол мира и глагол земли, сказание о просторах их спора и тем самым сказание о местопре­бывании богов в их близи и в их дали. Поэзия есть глагол несокрытости сущего. И соответственно каждый язык есть совершение тако­го глаголания, в котором перед всяким народом, в исторически-совершающемся, восходит, распускаясь-расцветая, его мир и в кото­ром сберегается, как затворенно-замыкающаяся, его земля. Набра­сывающее сказывание таково, что, приуготовляя изреченное, оно приносит в мир и все неизреченное как таковое. В таком сказывании всякому народу, в исторически-совершающемся, предзапечатлены понятия о его сущности, то есть о его принадлежности миро­вому совершению - всемирной истории.

Поэзия мыслится здесь столь широко и в то же время в столь глу­боком сущностном единстве с языком и со словом, что неизбежно остается открытым вопрос, исчерпывает ли искусство, притом именно совокупностью своих способов, начиная с зодчества и кон­чая словесностью, сущность поэзии.

Сам язык есть поэзия в существенном смысле. Поскольку же язык есть совершение, в каком вообще впервые для людей растворяет­ся, размыкается сущее как сущее, постольку поэзия в узком смыс­ле слова есть наизначальнейшая поэзия в существенном смысле слова. Язык не потому поэзия, что в нем — прапоэзия, но поэзия потому пребывает в языке, что язык хранит изначальную cyщность поэзии. А воздвижение зданий и созидание образов, напро­тив, с самого начала и всегда совершается уже в разверстых про­сторах глагола и именования. Глагол и именование правят воздвижением и изображением, и именно поэтому воздвижение и изображение остаются особыми путями и особыми способами, ка­кими истина направляет себя вовнутрь творения, устрояясь в нем. Воздвижение и изображение — это всякий раз особое поэтическое слагание в пределах просветленности сущего, такой просветлен­ности, какая незаметно ни для кого уже совершилась в языке.

Искусство как творящаяся в творении истина есть поэзия. Но не только созидание творения поэтично — поэтично, только своим особым способом, и охранение творения; ибо творение только тог­да действительно, когда мы сами отторгаемся от всей нашей обы­денности, вторгаясь в открытое творением, и когда мы таким об­разом утверждаем нашу сущность в истине сущего.

Сущность искусства есть поэзия.

А сущность поэзии есть учрежде­ние истины. Учреждение истины мы понимаем трояко: учреждение приношение даров, учреждение — основоположение, учреждение — начинание. Но учреждение действительно только тогда, когда есть охранение. И так каждому из способов учреждения соот­ветствует свой способ охранения. Такое сущностное строение искус­ства мы можем выявить здесь только в общих чертах — лишь постольку, поскольку прежняя наша характеристика сущности творения содержит предварительные указания на такое строение.

Истина, творящаяся в творении, расталкивает небывалую огром­ность и вместе с тем опрокидывает всякую бывалость и все, что принимается за таковую. Истину, разверзающуюся в творении, никогда нельзя поверить бывшим ранее, никогда не вывести из бывалого. Все, что было прежде, опровергается творением в сво­их притязаниях на исключительную действительность. А потому то, что учреждает искусство, не может быть возмещено и оспорено ничем наличным, ничем находящимся в распоряжении. Учреждение есть избыток, излияние, приношение даров.

Поэтический набросок истины, полагающий свое стояние вов­нутрь творения как облик, никогда не исполняется в пустоте и не­определенности. Истина в творении скорее пробрасывается ее грядущим охранителям — человечеству в его историческом совершении. Про-брасывается — но никогда не навязывается произвольно. Подлинно поэтический набросок — это раскрытие того самого, вовнутрь чего искони брошено исторически-совершающееся здесьбытие. А это — земля, для народа же в его историческом со­вершении его земля — затворяющаяся почва-основа, на которой зиждется и покоится этот народ вместе со всем тем, что он уже стал и чтό он есть, хотя бы скрыто от самого себя. И это — его мир, правящий на основе сопряженности здесьбытия с несокрытостью бытия. А потому все, что дано вместе с человеком и при­дано человеку, должно быть извлечено в набрасывании из затво­ренной почвы-основы и особо поставлено на эту почву-основу. И так эта почва-основа впервые полагается как все держащее на себe основание.

Поскольку же всякое созидание есть такое извлечение, то всякое со­зидание есть почерпание (как черпают воду из колодца). Правда, современный субъективизм сразу же истолковывает в ложном духе все творческое, представляя его гениальным достижением само­вольного и самовластного субъекта. Учреждение истины есть уч­реждение не только в смысле вольного приношения даров, но вместе с тем учреждение в смысле такого основополагания почвы. Поэтический набросок идет из ничего в том отношении, что никогда не заимствует свои дары в привычном и бывалом. Но он от­нюдь не идет из ничего, поскольку все, что бросает он нам, есть лишь утаенное предназначение самого же исторического соверша­ющегося здесьбытия.

Дарение и основополагание заключают внутри себя неопосредованность, присущую тому, что именуется началом. Однако неопосредованность начала, своеобразие скачка изнутри всего неопосредуемо­го, не исключает, а, напротив, включает в себя крайнюю длитель­ность и неприметность, с которой готовится начало. Подлинное начало, как скачок, всегда есть вместе с тем за-скок вперед, а в таком за-скоке начало уже перескочило через грядущее, пусть и скрытое в тумане. Начало скрыто содержит в себе конец[14]. В подлинном нача­ле никогда не бывает примитивности начинающего. У примитивного нет будущего, поскольку в нем нет приносящего дары и полагающе­го основу скачка и заскока вперед. Примитивное не способно давать ничего, кроме того, в плену чего находится оно само, ибо оно не со­держит ничего иного.

Начало же, напротив, всегда содержит в себе неизведанную полноту небывалой огромности, а это значит — спора со всем бывалым. Ис­кусство как поэзия есть учреждение в третьем смысле слова — в смысле разжигания спора истины, искусство есть учреждение как начинание. Всегда, когда сущее в целом, сущее так таковое, требует своего основания вовнутрь разверстости, искусство приходит к сво­ей исторической сущности как искусство основополагающее. Впер­вые на Западе это свершилось в Греции. Все, что с тех пор именует­ся бытием, было положено тогда вовнутрь творения — как задаю­щее меру. Именно это сущее в целом, раскрывшееся таким образом, было затем преобразовано в сущее в смысле сотворенности его бо­гом. Это совершилось в средние века. И вновь такое сущее было преобразовано на рубеже и в продолжение нового времени. Теперь сущее стало исчислимым и через исчисление овладеваемым и на­сквозь прозрачным предметом. Каждый раз разражался новый, су­щественный мир. Каждый раз устраивалась разверстость сущего способом упрочения истины вовнутрь устойчивого облика, вовнутрь самого сущего. Каждый раз совершалась несокрытость сущего. Та­кая несокрытость сущего полагает себя вовнутрь творения, и искус­ство исполняет такое полагание.

Всегда, когда совершается искусство, то есть всегда, когда есть начало, в чреду совершений — в историю — входит первотолчок побуждения, и история начинается, или же начинается заново. Исторически-совершающееся, история, не подразумевает здесь последовательности каких бы то ни было, пусть даже чрезвычайно важных, событий во времени. История-совершение есть отторжение народа вовнутрь заданного ему, и такое отторжение есть вторжение народа в данное и приданное ему.

Искусство есть полагание истины в творении. В этом суждении скрывается сущностная двусмысленность, согласно которой истина одинаково оказывается субъектом и объектом полагания. Однако субъект и объект — несообразные в этом случае наименования. Они-то и мешают мыслить двусмысленную сущность — задача, ко­торая уже не относится здесь к нашему рассуждению. Искусство совершительно, и, как совершительное, оно есть созидательное охра­нение истины внутри творения. Искусство совершается как поэзия, а поэзия есть учреждение в трояком смысле: поэзия есть приношение даров, основоположение и начинание. Искусство как учрежде­ние сущностно совершительно, исторично. Это значит не только то, что у искусства есть история в поверхностном и внешнем смысле, что оно встречается наряду со всем прочим в чреде времен и притом изменяется и исчезает со временем, что оно историческому зна­нию представляется в разных видах, но это значит, что искусство есть история в существенном смысле: оно закладывает основы ис­тории.

Искусство дает истечь истине. Будучи учреждающим охранением, искусство источает в творении истину сущего. Это и разумеет слово «исток» — нечто источать, изводить в бытие учреждающим скач­ком - изнутри сущностного происхождения.

Исток художественного творения, то есть вместе исток создателей и исток охранителей, а следовательно, исток совершительно-исторического здесьбытия народа, есть искусство. Это так, поскольку искусство в своей сущности есть исток — выдающийся способ ста­новления истины, становящейся благодаря искусству сущей, то есть совершительной.

Мы спрашиваем о сущности искусства. Почему мы так спрашива­ем? Мы спрашиваем так, чтобы затем в собственном смысле сло­ва настоятельнее спрашивать, продолжает ли искусство быть ис­током и в нашем исторически-совершающемся здесьбытии, или же искусство перестало быть таким истоком, может ли и должно ли искусство быть истоком и при каких именно условиях.

Такое осмысление не может принудить искусство быть и становить­ся. Но такое осмысляющее ведение есть предварительное, а потому неизбежное приуготовление к становлению искусства. Только такое вéдение приуготовляет творению его пространства, созидателю его путь, охранителю его место.

Именно внутри такого вéдения, медленно зреющего, решается воп­рос, может ли искусство быть истоком и должно ли оно быть за­скоком вперед, или же искусство должно оставаться вторением. добавляющим и дополняющим, чтобы находиться тогда рядом с нами наподобие любого ставшего привычным и безразличным яв­ления культуры.

Пребываем ли мы исторически, в нашем здесьбытии, у истока? Ведома ли нам сущность истока, внимаем ли мы ей? Или же в нашем отношении к искусству мы опираемся только на образование, на выученное знание былого?

Есть безошибочный знак, свидетельствующий о таком „или-или" и его разрешении. Гельдерлин, поэт, — немцам еще предстоит вы­стоять во встрече с творчеством его, — Гельдерлин назвал этот знак, сказав:

 

Свое место с трудом покидает

Живущее близ истока.

Странствие (IV, 167)[15].

 

Предыдущая статья:ТВОРЕНИЕ И ИСТИНА Следующая статья:ПОСЛЕСЛОВИЕ, Все предшествующие рассуждения касаются загадки искусства, загадки,..
page speed (0.1935 sec, direct)