Всего на сайте:
236 тыс. 713 статей

Главная | Философия

ТВОРЕНИЕ И ИСТИНА  Просмотрен 77

 

Исток художественного творения есть искусство. Но что такое ис­кусство? Действительность искусства — в творении. Поэтому мы прежде всего стремились найти действительность творения. В чем состоит действительность творения? Художественные творения неп­рестанно, хотя и совершенно по-разному, выявляют свою вещность. Попытка постигнуть эту вещность с помощью общепринятых поня­тий о вещи не увенчалась успехом. Не только потому, что эти поня­тия о вещи не способны схватить саму вещность, но и потому, что, спрашивая о вещном поде-остове творения, мы силой принуждаем творение к такому предвосхищению, каким заслоняем себе подсту­пы к его бытию творением. Вообще нельзя судить о вещном в творении, доколе творение не явилось со всей отчетливостью в своей чистой само-стоятельности.

Но бывает ли доступно творение само по себе? Чтобы такое уда­лось, нужно было бы высвободить творение из связей со всем иным, что не есть само творение, и дать ему покоиться самому на себе и для себя. Но ведь самое глубокое стремление художника и направлено на это. Завершенное творение отпускается благодаря ему в свое чистое само-стояние. Как раз в большом искусстве, а речь идет только о нем, художник остается чем-то безразличным по сравнению с самим творением, он бывает почти подобен некое­му уничтожающемуся по мере созидания проходу, по которому про-исходит творение.

Творения расставлены и развешаны на выставках, в художествен­ных собраниях. Но разве как творения, как то, чтό они есть? Быть может, они уже стали здесь предметами суеты и предприимчивости художественной жизни? Творения здесь доступны и для общественного, и для индивидуального потребления, для наслаж­дения ими. Администрация учреждений берет на себя заботу о со­хранности творений. Знатоки и критики искусства ими занимаются. Торговля художественными предметами печется об их сбыте. Искусствоведение превращает творения в предмет особой науки. А сами творения — встречаются ли они нам во всей этой многооб­разной деятельной суете?

Эгинские мраморы Мюнхенского собрания[8], Антигона Софокла в лучшем критическом издании — как творения они всякий раз вы­рваны из присущего им бытийного пространства. Как бы велико ни было их достоинство и производимое ими впечатление, как бы хорошо они ни сохранились, как бы ни верна была их интерпре­тация, само перенесение в художественное собрание уже исторгло их из их мира. И как бы ни старались мы превозмочь такое пере­несение их, как бы ни старались мы избежать его, приезжая, на­пример, в Пестум, чтобы увидеть здесь стоящий на своем месте храм, или в Бамберг[9], чтобы увидеть здесь стоящий на своем месте собор, — сам мир наличествующих творений уже распался.

Отъятие мира и распадение мира необратимы. Творения уже не те, какими они были. Правда, они встречаются с нами, но встре­чаются как былые творения. Былые творения, они предстают пе­ред нами, находясь в области традиции и в области сохранения. И впредь они лишь предстают — они предметы. Их стояние перед нами есть, правда, следствие былого их самостояния в себе самих, но оно уже не есть это самостояние. Последнее оставило их. Предприимчивость художественной жизни — сколь бы насыщенной ни была она, как бы ни суетились тут ради самих творе­ний — способна достичь лишь этого предметного предстояния тво­рений. Но не в том их бытие творениями.

Однако продолжает ли творение быть творением, если оно стоит вне всяких связей? Разве не принадлежит самому творению то, что оно заключено внутри связей? Безусловно. Остается только спросить, что же это за связи.

Чему принадлежит творение? Как таковое — единственно той об­ласти, которая раскрывается через его посредство. Ибо бытие тво­рения творением бытийствует, и бытийствует только в таком рас­крытии. Мы говорим, что в творении творится совершение исти­ны. Указание на картину Ван Гога было попыткой найти слова для такого совершения. При взгляде на это совершение встал вопрос: чтό есть истина и как может совершаться истина.

Мы зададимся теперь этим вопросом об истине перед лицом творения. Но чтобы сблизиться с тем, что заключено в этом вопросе, нужно, чтобы вновь стало зримым для нас совершение истины в творении. Для такой попытки мы с намерением выбрали творение, не причисляемое к искусству изображающему.

Творение зодчества, греческий храм, ничего не отображает. Он просто стоит в долине, изрезанной оврагами и ущельями. Он за­ключает в себе облик бога и, замыкая его в своей затворенности, допускает, чтобы облик бога через открытую колоннаду выступал в священную округу храма. Посредством храма бог пребывает в храме. И это пребывание бога само по себе есть эта простираю­щаяся и замыкающаяся в своих пределах священная округа. Храм и округа храма не теряются в неопределенности очертаний. Творение храма слагает и собирает вокруг себя единство путей и связей, на которых и в которых рождение и смерть, проклятие и благословение, победа и поражение, стойкость и падение создают облик судьбы для человеческого племени. Владычественный про­стор этих разверстых связей есть мир народа в его историческом совершении. Из этих просторов, в этих просторах народ впервые возвращается к самому себе, дабы исполнить свое предназначение.

Стоя на своем месте, творение зодчества покоится на каменном основании скалы. И это покойное возлежание храма почерпает из глубины скалы ее неуклюжую и ни к чему не испытывающую на­пора зиждительность. Стоя на своем месте, творение зодчества выстаивает перед бурей, проносящейся над ним и обрушивающей­ся на него, и тем самым являет бурю подвластной себе. Камни, блещущие и сверкающие, кажется, только по милости солнца, впервые выявляют свет дня, и широту небес, и мрак ночи. Про­чное и недвижное, вздымающееся ввысь здание зримыми делает незримые воздушные пространства. Непоколебленность творения сшибается с волнением прибоя, и в неприступном покое храма яв­ляется на свет неистовство морской стихии. Дерево и трава, орел и бык, змея и цикада — все они сначала входят в свой, отличный от других устойчивый облик и тогда являются на свет тем, чтό они суть. Такой выход наружу, такое распускание-расцветание как таковое и все это в целом греки называли φύσις[10]. Фюсис вместе с тем просветляет все, на чем основывает человек свое жительство. Мы эту основу именуем землею. С тем, что разумеет здесь это слово, не следует смешивать ни представление о почве, ни астрономическое представление о планете. Земля — то, внутрь чего распускание-расцветание прячет все распускающееся как таковое. В распускающемся бытийствует земля — как то, что прячет. Стоя на своем месте, творение храма раскрывает свой мир и ставит егo назад на землю, которая тем самым впервые выходит наружу как основа и родной кров. Но никогда не бывает так, чтобы наличествовали и были известны люди и животные, растения и вещи и чтобы затем, между делом, эти люди и животные, расте­ния и вещи стали еще представлять подходящее окружение для храма, который в один прекрасный день прибавится к числу всего пребывающего. Мы скорее приблизимся ко всему, что есть, если перевернем весь порядок — при условии, правда, что мы будем способны рассмотреть, что и как повернется к нам и как все по-иному повернется к нам.

Ибо простое переворачивание само по себе ни к чему не приведет.

Стоя на своем месте, храм впервые придает вещам их вид, а людям впервые дарует взгляд на самих себя. И такой вид и такой взгляд до тех пор остается разверстым, пока творение остается творением и пока бог не оставил его. То же самое и скульптурное изображение бога, которое посвящает ему победитель игр. Бог изображается не для того, чтобы легче было принять к сведению, как он выглядит; изображение — это творение, которое дает богу пребывать, а пото­му само есть бог. То же самое и творение слова. В трагедии ничто не выводится и не представляется на сцене, но в ней вершится борьба новых богов против старых богов. Творение языка, воздвигаясь в сказании народа, не повествует об этой борьбе, а так преобразует сказание народа, что всякое существенное слово борется теперь этой борьбой и ставит перед выбором, чтό свято, а чтό скверно, чтό вели­ко, а чтό мало, чтό доблестно, а чтό малодушно, чтό благородно, а чтό нестойко, чтό господин, а чтό слуга (ср. фр. 53 Гераклита)[11].

Так в чем же состоит бытие творения творением? Проясним прежде всего две сущностные черты творения, постоянно имея в виду все то, что только что было указано в малообработанном по­ка виде. Мы будем исходить из того, что находится на переднем плане творческого бытия, из давно нам известного, из вещности, на которую опирается наше привычное отношение к творению.

Когда творение помещается в художественном собрании, размеща­ется на выставке, о нем говорят, что оно выставлено. Но это вы­ставление существенно отлично от выставления в другом смысле — от воздвижения: когда сооружают памятник, воздвигают здание, ставят на празднестве трагедию. Такое выставление — это восстание, воздвижение в смысле освящения, восславления. Восставлять — не то же самое, что располагать, помещать. Освящать — значит святить в том смысле, что в творческом воздвижении все священное раскрывается именно как священное и бог призывается в разверстые просторы своего пребывания. Освящению принадлежит славление как достойное воздаяние достоинству и светлому блеску Бога. Достоинство и блеск не суть свойства, за которыми и наряду с которыми стоит Бог, но Бог пребывает в достоинстве и блеске. В отблеске этого блеска блестит, то есть просветляется, мир, как на­звали мы его. Воздвигать значит разверзать правое — в смысле правила, или меры, в качестве которой правит все существенное. Но почему же восставление творения есть правое воздвижение, освяща­ющее и славящее? Потому, что этого требует творение в своем бы­тии творением. Но как же творение приходит к тому, чтобы требо­вать такого восставления? Само творение в своем бытии творением есть творение восставляющее и воздвигающее. Что же восставляет творение как творение? Воздымаясь и высясь в себе, творение растворяет мир и удерживает этот мир во владычественной правоте пребывания.

Быть творением значит восставлять свой мир. Что же это та­кое — мир? Указав на храм, мы издалека показали и на мир. На том пути, по которому мы должны идти сейчас, лишь издали можно показать, что такое мир. И даже при этом нужно ограни­читься лишь тем, чтобы отмести все то, что наиболее способно ввести в заблуждение сущностный взгляд на мир.

Мир не простое скопление наличествующих счетных и несчетных, знакомых и незнакомых вещей. Но мир — это и не воображаемая рамка, добавляемая к сумме всего наличествующего. Мир бытийствует, и в своем бытийствовании он бытийнее всего того осязае­мого и внятного, что мы принимаем за родное себе. Мир никогда не бывает предметом, который стоит перед нами, который мы можем созерцать. Мир есть то непредметное, чему мы подвластны, доколе круговращения рождения и смерти, благословения и проклятия от­торгают нас вовнутрь бытия. Где выносятся сущностные решения нашего исторического совершения, где мы следуем или перестаем следовать им, где мы не осознаем их и вновь их испрашиваем — везде, всюду бытийствует мир. Для камня нет мира. И для растения, и для животного тоже нет мира — они принадлежат неявному напору своего окружения, которому послушествуют, будучи ввергнуты в него. А у крестьянки, напротив, есть свой мир, поскольку она находится в разверстых просторах сущего. Изделие с его надежностью придает этому миру особую непременность и близость. Как только раскрывается мир, все вещи становятся по-своему близкими и далекими, долгими и короткими, узкими и широкими. В бытийствовании мира собрана та вместительность, откуда исходит хранительная милость богов, откуда мы тщетно ждем ее. И роковое отсутствие Бога - тоже способ, каким бытийствует мир.

Творение, будучи творением, дает место просторам этой вместительности. Давать место просторам вместительности значит здесь выпускать на волю вольность разверстых просторов и эту вольность устроять в ее сочлененности. Такое устроение бытийствует на основе названного выше правого воздвижения. Творение, буду­чи творением, восставляет свой мир. Творение удерживает откры­тость мира. Но восставление мира есть только одна сущностная черта в творческом бытии творения, черта, которую надлежало назвать здесь. Другую черту, относящуюся к тому же, мы попыта­емся сделать зримой подобным же способом, равным образом ис­ходя из переднего плана творения.

Если творение производится из такого-то вещества, из камня, де­рева, железа, краски, слова, звука, то говорят, что оно состоит из этого вещества, то есть составлено из него. Но подобно тому как творение требует своего восставления в смысле освящающего и славящего воздвижения, поскольку бытие творения творением со­стоит в восставлении мира, равным образом делается необходи­мым и составление, поскольку у самого бытия творения творени­ем — характер составления. Творение, будучи творением, в своей сущности есть творение составляющее. Но что же составляет тво­рение? Мы сумеем постигнуть это только тогда, когда исследуем само составление творений — то, что лежит на поверхности.

Бытию творения принадлежит восставление мира. Какова же сущность вещества, из которого творится творение, материала, как называют его обычно, если осмыслить эту сущность в гори­зонте такого определения? Изделие, будучи определено служебностью и пригодностью, само принимает в услужение вещество, из которого состоит. Изготовляя изделие, например топор, пользу­ются камнем и используют его до конца: камень исчезает в своей служебности. И вещество тем лучше и тем более пригодно, чем беспрепятственнее исчезает оно в дельности изделия. А в творении храма, напротив, вещество не исчезает, когда храм восставляет свой мир, но как раз впервые выходит в разверстые просторы мира этого творения: скала приходит к своей зиждительности и к своей упоенности и тем самым впервые становится скалой; металлы приходят к тому, что начинают светиться, звуки — звучать, слова - сказываться. Все это выходит на свет, как только творение возвращается назад в тяжеловесность и громадность камня, в прочность и гибкость дерева, в твердость и блеск металла, в светлоту и темноту краски, в звучание звука и в именующую силу слова.

То, вовнутрь чего вновь ставит себя творение, то, что, пока ста­вит оно себя, выходит наружу, на свет, мы назвали землей. Зем­ля есть земля, выходящая наружу, и земля скрывающая. Земля есть земля, труждающаяся без труда, ни к чему не испытываю­щая напора. На земле и в земле основывает человек в его истори­ческом совершении свое жительство и свой кров в этом мире. Творение восставляет свой мир и составляет землю. Составление следует здесь понимать в буквальном смысле слова. Творение вдвигает землю в разверстые просторы своего мира и удерживает в них землю.

Творение дает земле быть землею.

Но почему это составление земли должно происходить таким спо­собом, что творение ставит себя назад вовнутрь ее? Что такое земля, что именно таким способом она оказывается в несокрытом? Камень наваливается всем своим весом, возвещая о своей тяжести. Но, лежа перед нами, он не дает нам внедряться в его тяжесть. Если мы попытаемся расколоть скалу, она в осколках своих не явит нам своего нутра, своей разверстости. Расколотый камень тотчас же вернется в громоздкость своего тяжелого возле­жания и в прежнюю плотность отдельных своих кусков. А если мы попытаемся схватить и постигнуть его иным путем и, напри­мер, положим камень на весы, то этим мы только исчислим его вес. И такое, возможно, очень точное определение камня останет­ся числом, тогда как тяжесть его возлежания уже ускользнула от нас. Краска вспыхивает и исчерпывается своим свечением. А если мы начнем рассудительно измерять ее и разложим на число коле­баний, она уже исчезла для нас. Она является нам, лишь поскольку остается нерастворенной и неизъясненной. Земля такова, что всякое стремление внедриться в нее разбивается о нее же самое. Земля такова, что всякую настойчивость исчисления она обращает в разрушение. Как бы ни кичилась разрушительная настойчи­вость видимостью своей власти, видимостью развития и прогресса в облике научно-технического опредмечивания природы, эти власть и господство навеки останутся бессилием желаний. В своей открытой просветленности земля как земля является лишь тогда, когда она принимается и охраняется как земля сущностно не размыкаемая, ибо она отступает перед всяким размыканием и таким образом постоянно удерживает себя в затворенной замкнутости. Все земные вещи, сама земля в целом вливаются в одно текучее и переменчивое единогласие. Но, вливаясь, они не сливаются. Здесь течет покойный в самом себе поток разграничения — все пребывающее он вводит в пределы его пребывания. И так в каждой из замыкающихся вещей заключено одно и то же неведение себя. Земля есть земля сущностно замыкающаяся. Составлять землю — значит приводить ее в просторы разверстого как самозамкнутость.

Творение и осуществляет такое составление земли, ставя себя на­зад вовнутрь земли. Но самозамыкание земли — это не однооб­разная и недвижная занавешенность ее; самозамкнутость земли развертывается в неисчерпаемую полноту простых способов и простых обликов. Правда, скульптор пользуется камнем точно так же, как, по-своему, пользуется им и каменщик. Но, пользуясь камнем, он не использует камень до конца, без остатка. В какой-то мере это бывает лишь тогда, когда творение не удалось скульп­тору. И художник тоже пользуется краской, но пользуется так, что краска не истрачивается, а как раз впервые начинает светить­ся. Правда, и поэт пользуется словом, но пользуется не так, как обычно говорят и пишут люди, которым приходится растрачивать слова, а пользуется так, что слово впервые поистине становится и остается словом.

И нигде в творении нет и следа вещества; оно не бытийствует в творении. И даже остается сомнительным, точно ли сущностное определение изделия схватывает его в его дельности, обозначая словами «вещество» и «материал» все, из чего оно состоит.

Восставление, воздвижение мира и составление земли суть две сущностные черты бытия творения творением. В единстве твор­ческого бытия они принадлежат друг другу и взаимосвязаны. И это совокупное их единство мы стремимся отыскать, пытаясь осмыслить самостояние творения внутри его самого, пытаясь выска­зать в слове замкнутый и целокупный покой его упокоения на се­бе самом.

Однако, назвав эти сущностные черты творения, мы если и выделили в творении что-то верное, то скорее совершение, а отнюдь не покой; ибо что такое покой, как не противоположность движе­нию? Покой — это, правда, не такая противоположность движению, которая исключает движение, но такая, которая вбирает в себя движение. Ибо только подвижное может покоиться. И каково движение, таков и покой. В движении как простой перемене телом своего местоположения покой есть, конечно, только пограничный случай движения. Если покой вбирает в себя движение, то может быть такой покой, который будет внутренним сосредоточением движения, то есть будет наивысшей подвижностью, если, конечно, сам вид движения требует такого покоя. Именно таков покой творения, покоящегося внутри самого себя. И поэтому мы подойдем ближе к такому покою, если нам удастся схватить и постигнуть во всей ее целокупности подвижность совершения в. творческом бытии. Поэтому мы спросим: какую же связь в самом творении выявляют восставление мира и составление земли?

Мир есть разверзающаяся разверстость широких путей простых и сущностных решений в судьбе народа в его историческом совершении. Земля есть выход на свет постоянно замыкающегося, тем самым укрывающего и прячущего себя, того, что ни к чему не ис­пытывает напора. Мир и земля сущностно отличны друг от друга и, однако, никогда не разделены. Мир основывает себя на земле, а земля пронизывает мир своим воздыманием в нем. Но сопря­женность мира и земли отнюдь не прозябает в пустом единстве противоположностей, которым нет дела друг до друга. Мир, воз­лежа на земле, стремится вывести, возвысить ее над ее пределами. Как мир разверзающийся, он не терпит ничего затворенного. А земля, будучи землей укрывающей, склонна к тому, чтобы вбирать в себя и удерживать в себе мир.

Противостояние их есть спор мира и земли. Но слишком легко извратить сущность спора, смешав его с ссорой и перебранкой, когда спор понимается только как нарушение, как разрушение. В споре сущностном спорящие силы принимают одна другую до самоутверждения их сущности. А самоутверждение сущности никогда не бывает упрямствованием, застывающим на случайном своем состоянии, а, напротив, самоутверждение есть отказ от себя, предающийся сокрытой изначальности истока своего бытия. В споре одно поднимает другое над собой. И так спор становится все более острым и все более становится спором в собственном смысле слова. И чем сильнее разжигается спор, стремясь превзойти самого себя, тем непримиримее спорящие силы в своем буйствовании устремляются к проникновенности своей простой приверженности друг другу. Земля не обходится без разверстых просторов мира, иначе сама же она не сможет явиться как земля в высвобожденном напоре своей затворяющейся замкнутости. И мир тоже не может отлететь прочь от земли, иначе сам же он не сможет, будучи правящим простором и кругом всего того, что в существенном, основываться на твердо решенном.

Творение, восставляя мир и составляя землю, учреждает этот спор. Но такое учреждение спора совершается не затем, чтобы творение сразу же подавляло и усмиряло спор видимостью согласия, а затем, чтобы спор и впредь оставался спором. Творение, восставляя мир и составляя землю, вершит этот спор. Бытие творения состоит в вéдении спора мира и земли. А поскольку спор такой до предела разгорается в цельности проникновенно спорящих сил, по мере ведения спора совершается единство творения.

Ведение спора есть постоян­но разжигающееся и бьющее через край сосредоточение подвижности творения. В проникновенности спора обретает свое бытие покой покоящегося в себе самом творения.

И только из этого покоя творения мы способны разглядеть, что творится в творении. До сих пор утверждение, будто в художест­венном творении истина полагает себя в творение, было лишь предвосхищающим дальнейшее утверждением. Так насколько же верно, что в бытии творения творением, то есть, скажем теперь, в вéдении спора земли и мира, совершается истина? Чтό есть истина? Сколь мало и сколь темно наше вéдение сущности истины, пока­зывает небрежность, с какой мы предаемся пользованию этим основным словом. Под истиной обычно разумеют ту или иную ис­тину. А это значит — нечто истинное. Им может быть познанное, то есть то, что выражается тем или иным суждением. Но истин­ным мы называем не только суждение, но и нечто существующее, действительно существующее, настоящее золото в отличие от су­сального. Истинное здесь — все равно что подлинное, настоящее. Что же подразумевает здесь «действительность»? Действительным у нас считается то, что существует по истине. Истинно то, что от­вечает чему-то действительному, и действительно то, что существует по истине. Круг вновь замкнулся.

Что значит «по истине»? Истина есть сущность всего истинного. А что мы имеем в виду, говоря «сущность»? Сущностью у нас обыч­но считается то общее, в чем сходится все истинное. Сущность раскрывается в родовом понятии и во всеобщем понятии, представляющем то единое, что равно значимо для многого. Но эта равно-значная сущность (существо в смысле essentia) на самом деле — несущественная сущность. В чем же состоит существенная сущность чего-либо? По-видимому, она покоится в том, что есть сущее по истине. Истинная сущность чего-либо определяется истинным бытием такого-то сущего, его истиной. Но сейчас мы стремимся найти не истину сущности, а сущность истины. Обна­руживается небезынтересное переплетение понятий. Только ли нечто занимательное в таком переплетении, только ли пустота изысканной игры в понятия или, может быть, — это бездна?

Истина подразумевает сущность истинного. Мы мыслим истину, вспоминая греческое слово. Άλήθεια означает несокрытость су­щего. Но определяет ли это сущность истины? Не выдаем ли мы простое изменение словоупотребления — «несокрытость» вместо «истины» — за обозначение самой сути дела? Конечно, перемена наименования остается простой переменой до тех пор, пока мы не постигнем, что должно совершиться, чтобы мы принуждены были выражать сущность истины словом «несокрытость».

Нужно ли для этого возобновление греческой философии? Нет, не нужно. Такое возобновление, пусть бы невозможное и стало воз­можным, не сослужило бы нам службы; ибо скрытая история гре­ческой философии с самого своего начала состоит в том, что она перестает отвечать сущности истины, сущности, вспыхнувшей в сло­ве άλήθεια, и все свое говорение о сущности истины все более и бо­лее вынуждена переводить в обсуждение производного существа ис­тины. И так получается, что сущность истины как άλήθεια не про­думана ни греческой мыслью, ни тем более последующей философи­ей. Несокрытость — это во всем греческом бытии самое сокрытое для мысли, но вместе с тем то, что с самого начала определяет пре­бывание всего налично пребывающего.

Отчего же не довольствоваться нам существом истины, ставшей привычной для нас за века? Истина еще и теперь, и уже с давних пор, обозначает согласие между познанием и познаваемым. Но ведь само познаваемое как таковое должно же показаться, явить­ся, с тем чтобы познание и суждение, формующее и высказываю­щее это познание, могло примениться и примериться к познавае­мому и чтобы само познаваемое могло обладать обязательностью для суждения. Как же может показаться, явиться познаваемое, если оно не способно показываться наружу из несокрытости, если само оно не установилось в несокрытом? Суждение истинно, когда оно направляется по несокрытому, то есть по истинному. Ис­тинность суждения всегда бывает такой, и только такой правиль­ностью. Так называемые критические понятия об истине, исходящие, начиная с Декарта, из истины как достоверности, суть лишь преобразования определения истины как правильности. Эта привычная для нас сущность истины, правильность представлений, целиком и полностью зависит от истины как несокрытости сущего. Если мы сейчас вообще понимаем истину как несокрытость, то мы не просто прибегаем к дословному переводу греческого слова, мы задумываемся над всем тем неосмысленным и непостигнутым, что лежит в основе привычного для нас и потому уже издержанного понимания сущности истины как правильности. Иногда, впрочем, нисходят до того, чтобы признать, что для подтвержде­ния и для постижения правильности (истины) высказывания, вполне естественно, нужно обратиться к тому, что уже очевидно. Такую предпосылку действительно нельзя обойти. Пока мы гово­рим и рассуждаем так, мы все еще продолжаем понимать истину как некую правильность, которая, правда, требует некоторой предпо­сылки, но бог весть, как и почему.

Однако не сами мы предпосылаем несокрытость сущего, но сама не­сокрытость сущего (бытие) переносит нас в такое бытийствование, что мы, представляя, постоянно выставлены в несокрытость и за­висим от нее. Не только то, по чему направляется познание, уже так или иначе неизбежно несокрыто, но и вся та область, в какой проходит это «направление познания», равным образом как и то познание, для которого очевидным становится это приспособле­ние суждения к познаваемому, все это в целом необходимо уже должно разыгрываться в незатворенности. И со всеми нашими правильными представлениями мы ровным счетом никуда не уш­ли бы и даже не могли бы вообще предпосылать ничего такого, чем, как мы полагаем, направляется наше познание, если бы не­сокрытость сущего еще прежде того не выставила нас в тот про­свет, в какой вступает и какой оставляет все сущее.

Но как же это происходит? Как совершается истина, будучи несокрытостью? Cнaчaлa нужно бoлee отчетливо сказать, что такое сама несокрытость.

Вещи суть и люди суть, дары и жертвоприношения суть, животные и растения суть, изделия и творения суть. Все сущее стоит в бытии. И через все бытие проходит тайная занавесь, разделяющая, как сужденная им доля, все божеское и все противное богам. Многим, что есть cpеди сущего, не может овладеть человек. И лишь немногое по­знается им. Вce известное остается известным приблизительно, вся­кое владение — владение непрочным. И сущее никогда не бывает, как очень легко может показаться, нашей поделкой или тем более нашим представлением. Если все это целое мы помыслим в его целокупности, тогда, как кажется, мы постигаем все, что только есть, сколь бы грубо мы ни постигали.

Однако совершается и нечто иное — над сущим и поверх сущего, но не в сторону от него, а предшествуя ему. Посреди сущего в це­лом бытийствует открытое место. Это просвет. Если мыслить его, исходя из сущего, то он бытийственнее всего сущего. Поэтому не зияющая средина окружена сущим, а, напротив, просветляющая средина окружает все сущее, кружа вокруг сущего, как ничто, ко­торое мы почти не ведаем.

Сущее лишь тогда может быть сущим, когда оно вступает и выступает в просветленность просвета. Только про-свет дарует нам, людям, и обеспечивает доступ к сущему — к сущему, которое не то самое, что мы, и к сущему, которое есть мы сами. Благодаря просвету сущее в известной, притом различной, мере бывает не­сокрытым. Да и сокрытым сущее может быть лишь в простоpax просветленного. Всякое сущее блюдет эту странную и своеобраз­ную супротивность пребывания, притом постоянно удерживая себя в сокрытости. Просвет, в который вступает сущее, есть в себе самом одновременно и затворение. Затворение правит посреди су­щего — притом двояким образом.

Сущее отказывает нам в себе — за исключением только одного, по видимости самого малого, что мы скорее всего улавливаем, когда способны бываем сказать о сущем всего лишь то, что сущее есть. Сокрытие как недопущение — это не только предел позна­ния, не только такой-то предел, но и начало просветления просветляемого. А одновременно сокрытие, хотя и иным способом, находится внутри просветленного.

Сущее заслоняет сущее, одно затемняет другое, ближнее загораживает дальнее, малое застилает великое, отдельное забывает все. И здесь сокрытие тоже не есть просто недопущение — сущее, вообще говоря, является, но выда­ет себя за нечто иное по сравнению с тем, чтό оно есть.

Такое сокрытие есть притворство. Если бы сущее не заслоняло и не притворствовало, то и мы не могли бы проходить мимо сущего, про­пускать его мимо глаз и мимо ушей, и мы не могли бы проступаться и уж тем более не могли бы забываться. Сущее может обманываться, будучи видимостью, - вот условие того, что мы можем обманываться, а не наоборот.

Сокрытие может быть недопущением, а может быть только притворением. И у нас никогда нет уверенности, заказывает ли себя сущее или притворяет. Само затворение затворяется и притворяется, затворствует и притворствует, а это значит: открытое место, просвет посреди сущего никогда не бывает раз и навсегда данной неизменной сценой, где вечно поднят занавес и где разыгрывается игра сущего. Напротив, просветление и совершается только как такое двоякое сокрытие-затворение[12]. Несокрытость сущего никогда не бывает неким только наличествующим состоянием — несокрытость сущего есть совершение. Несокрытость (истина) не есть ни свойство какого бы то ни было сущего, ни свойство суждений.

В самой ближайшей к нам округе сущего мы видим свой родной кров. Сущее здесь привычно и обыденно, это надежное, «бывалое» сущее. И все же сквозь просвет сквозит постоянное затворение в двойном своем облике недопущения и притворства. Все «бывалое» в глубине своей небывалое — огромное, страшное. Сущностью истины, то есть несокрытости, правит отвергающая неприс­тупность. Такая отвергающая неприступность не есть какой-либо недостаток и недочет, как было бы, будь истина сплошной несокрытостью, опроставшейся от всего затворенного. Если бы истина могла стать такой, она не была бы сама собой. Сущности истины, то есть несокрытости, принадлежит отвергающая неприступность двоякого сокрытия. Истина в своей сущности есть нéистина. Итак, нужно сказать, сказать с чрезмерной даже резкостью, что несокрытости как просветлению принадлежит отвергающая неприступность сокрытия. Однако суждение: сущность истины есть неистина — отнюдь не утверждает, что истина в глубине своей есть ложь. Рав­ным образом это суждение не подразумевает и того, что истина никогда не бывает сама собой, а в согласии с представлениями диалектики всегда есть и своя противоположность.

Истина бытийствует как она сама, коль скоро затворяющая неп­риступность отказа определяет всякой просветленности ее постоянное проистекание, а затворяющая неприступность притворствования отмеряет всякой просветленности неослабную остроту заблуждения. Затворяющей неприступностью названо здесь то противонаправленное, что заключено в сущности истины между просве­том и сокрытием. Это противонаправленное есть противостояние в изначальном споре. Сущность истины есть в себе самой первозданный спор, спор за открытую средину, куда вступает и откуда, устанавливаясь внутри себя самого, выступает все сущее.

Эта открытость — она вершится посреди сущего. Ей присуща бы­тийная черта, которую мы уже назвали. Открытости принадлежат мир и земля. Но мир — это не просто открытое, соответствие просветлению, а земля — не просто затворенная замкнутость, соответствие сокрытию. Мир — это, напротив, просветление путей существенных правил, каким подчиняется любое решение. А вся­кое решение, основывается на чем-то неосвоенном, сокрытом, вводящем в заблуждение, иначе оно не было бы решением. А земля - это не просто затворенность, а то, что раскрывается, будучи самозамкнутостью. Мир и земля, каждое по себе, по своей сущ­ности, спорят и оспариваются. И только так вступают они в спор просветления и сокрытия.

Только мир пронизывает земля, и только на земле зиждется мир — коль скоро истина совершается как первозданный спор просветления и сокрытия. Но как же совершается истина? Наш ответ: она совершается немногими существенными способами. Один из способов, которым совершается истина, есть бытие творения творением. Творение, восставляя мир и составляя землю, ведет спор за несокрытость сущего в целом, за истину.

Храм стоит на своем месте, и благодаря этому совершается исти­на. Это не значит, что нечто верно передается и воспроизводит­ся, — здесь сущее в целом приводится вовнутрь несокрытости и удерживается в ней. А удерживать — значит здесь хранить и быть хранящим кровом. На картине Ван Гога совершается истина. Это не значит, что нечто наличествующее верно срисовано, но здесь открывается дельность башмаков — изделия, и таким образом су­щее в целом, мир и земля в их противоборствовании, оказывается в несокрытости.

В творении творится сама истина, следовательно, не только вооб­ще что-то истинное. Картина, являющая крестьянские башмаки, стихотворение, являющее в слове римский фонтан, — они не только изъявляют (если они что-то изъявляют), что есть такое-то сущее по отдельности, но они дают совершиться несокрытости как таковой — в отношении к сущему в целом. Чем с большей про­стотой и существенностью расходится в своей сущности изде­лие — башмаки, чем чище и неприкрашеннее расходится в своей сущности фонтан, с тем большей непосредственностью и привле­кательностью становится все сущее, множа свою бытийственность. А тогда просветляется сокрывающееся бытие. Такая светлота встраивает свое сияние вовнутрь творения. Сияние, встроен­ное вовнутрь творения, есть прекрасное. Красота есть способ, каким бытийствует истина несокрытость.

Теперь, сущность истины постигнута с большей отчетливостью в некоторых своих аспектах. А потому, должно быть, стало яснее, чтό же творится в творении. Однако и теперь ставшее очевидным и зри­мым бытие творения творением ничего не говорит нам о той дей­ствительности, что ближайшим образом навязывается нам в творе­нии, — о вещном в творении. И может показаться, что в своем ис­ключительном намерении с наивозможной чистотой постигнуть са­мостояние творения в нем самом мы полностью упустили из виду то, что творение всегда остается творением, то есть чем-то сотворенным. Если что-то и отличает творение именно как творение, так это созданность. Коль скоро творение создается, а созидание требует посредующего материала, в котором и из которого создается творение, вовнутрь творения входит и вещность. Это бесспорно. Но все же остается вопрос: каким образом созданность принадлежит творению? Этот вопрос можно осветить, когда прояснятся два других:

1. Что называется здесь созданностью и созиданием в отличие от изготовления и готовности?

2. Какова глубочайшая сущность самого творчества, которой только и можно измерить, в какой степени созданность принадле­жит творению и в какой степени она определяет бытие творения творением?

Созидание всегда мыслится здесь в своей связи с творением. Сущ­ности творения принадлежит совершение истины. Сущность сози­дания мы определяем наперед из сопряженности его с сущностью истины как несокрытости сущего. Принадлежность созданности творению может быть освещена только после того, как мы еще более изначально высветлим сущность истины. Вновь встает воп­рос об истине и о ее сущности.

Мы должны еще раз задаться этим вопросом, если только хотим, чтобы суждение: в творении творится истина — не осталось про­стым заверением.

Мы должны теперь поставить свой вопрос еще более существенно: в какой степени в сущности истины вообще заключено тяготение к чему-либо подобному творению? Какова сущность истины, если ее можно, а при определенных условиях даже должно полагать в творение, чтобы она оставалась истиной? Но ведь полагание истины в творение мы определили выше как сущность искусства. Поэтому последний из поставленных нами вопросов будет звучать теперь так: Чтό такое истина, что она может и даже должна совершаться как искусство? В какой степени вообще есть искусство?

 

Предыдущая статья:ВЕЩЬ И ТВОРЕНИЕ Следующая статья:ИСТИНА И ИСКУССТВО
page speed (0.0181 sec, direct)