Всего на сайте:
166 тыс. 848 статей

Главная | Философия

Три осечки  Просмотрен 37

Альфред Петрович Хейдок

Звезды Маньчжурии

 

Предисловие

 

Глаза всего мира обращены на Маньчжу-Ди-Го. Древние были этой страны ожили и воплощаются в разнообразные строительства. Среди этих наслоений, полных значения современности, рассказы А. Хейдока, посвященные жизни Маньчжурии, являются ценным вкладом в литературу новой страны. Рассказы эти прежде всего углублены качеством убедительности, этим редким отличием, свойственным лишь чему-то действительно пережитому, перечувствованному. Помимо увлекательного содержания и вдумчивого изложения «Звезды Маньчжурии» полны тех внутренних зовов, которые пробуждаются на древних просторах, написанных славою прошлого. В каждом рассказе, безразлично, будет ли он основан на бытие современности или на далеких наследиях, всюду внимание останавливается на чертах больших реальностей, которые уводят внимание читателя в область высоких представлений.

Творчество А. Хейдока своими литературными качествами всегда нужно, но сейчас, когда, поистине, глаза всего мира устремлены на эти древние места, — оно нужно особенно. Тем, кто много ходил по просторам Азии, особенно звучит быль и тайна, которая нигде, как в Азии, не сочетаются так убедительно.

 

Н.К.Рерих

 

 

 

Моему Великому Учителю Н.К. Рериху, чьи произведения как кисти, так и пера служили мне светлыми маяками в оглушающем мраке жизни, с благоговением преподношу свой скромный труд.

Альфред Хейдок.

 

 

Харбин,

11.09.34 г.

 

 

Три осечки

 

Мне безумно хотелось пить[1]. Помню, что мучительная жажда натолкнула меня на мысль о существовании таинственного дьявола, специально приставленного ко мне, чтобы он пользовался малейшей моей оплошностью и причинял страдания… Чем же иначе объяснить, что час тому назад, когда наш отряд проходил китайскую деревушку с отменным колодцем, я не пополнил своей фляжки?

Но тогда я совершенно не ощущал жажды — она появилась спустя совсем короткое время! А последний глоток теплой жидкости пробудил во мне яркую мечту о затемненных ручьях, с журчанием переливающихся по мшистым камням с дрожащими на них алмазными росинками, и о таких количествах влаги, по которым свободно мог бы плавать броненосец… И я всю ее выпил бы!..

Точно в таком же состоянии, надо полагать, находился Гржебин, правый от меня в стрелковой цепи; убедившись, что у приятеля тоже ни капли не раздобудешь, он пришел в дикую ярость и стал ожесточенно стрелять по невидимому неприятелю, залегшему точно в куче опенков, меж пристроек древней кумирни.

Последняя всем своим до крайности мирным видом, — с купами тополей и низкими башенками, так наивно и просто глядевшими на нас, — являла собою как бы воплощение горестного недоумения по поводу тарарама, какой мы тут подняли.

Свое занятие Гржебин продолжал с такой поспешностью, что вызвал во мне подозрение о старом солдатском трюке: пользуясь первым удобным случаем, поскорее расстрелять обременяющие запасы, оставив лишь действительно необходимое количество зарядов.

— Ты чего там расшумелся? Разве кого-нибудь видишь?

— А то нет? — злобно отозвался Гржебин, — можно сказать, всех вижу!..

— Пре-кра-тить огонь! — торжественно провозгласил взводный командир, начав с повышенного тона и, как по ступенькам, каждым слогом понижая его.

Причину распоряжения мы тотчас же уяснили: над нами, брюзгливо и злобно шипя, с присвистом пронесся первый снаряд полевой батареи — стало быть, «кучу опенков» решено разнести артиллерией.

Молчание водворилось по нашей цепи. Из собственных локтей я соорудил подставку для колючего подбородка и равнодушно уставился на обреченную кумирню — там, мол, теперь все пойдет по расписанию: земля разразится неожиданно бьющими фонтанами взрывов, невозмутимо спокойный угол ближайшего здания отделится и сначала, с полсекунды задумчиво, а потом стремительно обрушится и погребет под облаками двух-трех защитников, а то и целую семью… Мечущиеся с места на место фигуры, охрипшая команда — все это покроется заревом пожара, а поле за ним усеется бегущими серыми куртками… Мы будем стрелять им вдогонку, и так изо дня в день, пока… К черту «пока» — волонтер меньше всего думает о смерти!..

— Смотри, как перья летят! — крикнул мне Гржебин, указывая рукою на храм: с него слетела черепица, и в стене показалась брешь — каково богам-то, а?

Мне не понравилась злобность его замечания: разве смиренные лики Будд не являлись такими же страдающими лицами, как мирные поселяне, которым генеральские войны жарили прямо в загривок? Финал уже наступил. Осипшая глотка командира изрыгнула краткое приказание — наша цепь бегом пустилась к полуразрушенным зданиям. В неизбежной суматохе, которая неминуема в атаке и всегда вызывает презрение у истинного военного, ибо нарушает стройность шеренги, я и Гржебин неслись рядом, обуреваемые не кровожадностью, а единственным желанием поскорее добраться до колодца.

И все-таки мы добежали далеко не первыми: муравейник тел копошился у колодца, стремительно припадая к туго сплетенной корзинке, заменяющей у китайцев христианскую бадью. Эти несколько минут задержки между томительным желанием и его осуществлением переполнили чашу терпения Гржебина, кстати сказать, отличающуюся удивительно малыми размерами… Потоптавшись на месте, как баран перед новыми воротами, он вдруг разразился многоэтажной бранью.

— Посмотрите! — кричал он, указывая пальцем на уцелевшую в глуби полуразрушенного храма статую Будды, — по этой штуке было выпущено шесть снарядов — сам считал! Все кругом изрешечено, а эта кукла цела — хоть бы хны!.. Можно подумать, что тут ребятишки забавлялись, бабочек ловили. Ха-ха-ха! Клянусь — сегодня он будет с дыркой! — закончил он неожиданным возгласом и торопливо стал закладывать новую обойму в винтовку.

— Не трожь чужих чертей! — хриплым басом пытался увещевать его бородач — забайкальский казак, — беду наживешь!

Но было уже поздно: Гржебин спустил курок. Мы услышали звонкую осечку — выстрела не последовало. Это произвело такой эффект, что несколько голов со стекающей по лицам водой оторвались от ведра и вопросительно уставились на стрелка.

— Я сказал — не трожь… — начал было опять забайкалец, но Гржебин, моментально выбросив первый патрон, вторично спустил курок и… опять осечка!

Жуткое любопытство загорелось во всех глазах. Многие повскакивали и полукругом окружили стрелка, который с бешенством вводил в патронник новый патрон и сам заметно побледнел. Я понял — бессмысленное кощунство, обламывающее зубы о молчаливое, но ярко ощущаемое чудо, явилось тем именно напитком, который мог расшевелить нервы таких ветеранов, как эти огарки всех вообще войн последнего времени.

Я застыл в страстном ожидании.

Мои симпатии неожиданно совершили скачок и оказались всецело на стороне задумчивой, со скорбным лицом фигуры в храме: я с трепетом ждал третьей осечки как дань собственной смутной веры в страну Высших Целей, откуда иногда слетали ко мне удивительные мысли…

И она стукнула явственно, эта третья осечка…

Довольно! — закричал я, вспомнив, что у Гржебина еще осталось два заряда, но тут произошло нечто: Гржебин еще раз передернул затвор и с изумительной стремительностью — так, что никто не успел и пальцем пошевелить, — уперся грудью на дуло, в то же время ловко ударив носком башмака по спуску.

Выстрел последовал немедленно.

— Это был сам черт! — прохрипел Гржебин, обливаясь кровью и падая с гримасой на лице.

— Эй, санитары!

Гржебина в бессознательном состоянии уволокли санитары, а осмотревший его фельдшер на наши вопросы — выживет ли? — безнадежно махнул рукой.

И тогда мы поставили молчаливые точки над жизнью товарища и отошли, чтобы в бесславной войне прокладывать путь к вершинам власти китайскому генералу, очень щедрому, когда он в нас нуждался…

Но мы все ошиблись: эпизод имел странное продолжение, и я при нем присутствовал. Это произошло в старых казармах в Цин-ань-Фу, когда на меня внезапно навалилась тоска, ностальгия или как еще ее там называют… Последнее для каждого волонтера равносильно самому категорическому приказанию — пить! Пить все, что можно достать в ближайшей лавчонке, баре или в другом месте, не исключая и самого свирепого китайского пойла, прозванного русскими «ханьшей». И с бутылкой этой умопомрачительной жидкости я забрался в каморку фельдфебеля, которого, кстати сказать, никогда не покидало мрачное настроение…

Мы мало разговаривали. За перегородкой изнывающие от безделья волонтеры тянули одну из бесконечных солдатских песен вроде:

 

О чем, дева, плачешь,

О чем слезы льешь?

 

Все это создавало тягуче-минорное подавленное настроение, точно бодрость и еле теплящийся фонарик надежды, тускло мерцающий на мачте человеческого бытия, со всех сторон обступал океан, колышущийся в бесшумной мертвой зыби, и гонимые немым отчаянием неприкаянные клочья облаков ползли по равнодушному, как крышка гроба, ночному небу.

Я выпил, затем еще, и во мне стало просыпаться желание говорить: жестокий хмель, печальная песня и сознание собственных непростительных ошибок почти загубленной уже жизни совместными усилиями раскрывали врата буйному словоизвержению. В нем разражался вольтаж неудовлетворенных желаний вперемешку с гордыми, но малоправдоподобными заявлениями, что я, филолог и аристократ духа, собственно говоря, очутился в этом захудалом отряде вовсе не из нужды, как это может показаться несведущему человеку, а исключительно из-за любви к сильным ощущениям… В том не будет ничего невероятного, и я, может быть, завтра уйду из отряда, чтобы занять достойное место среди себе подобных…

— Ты — великий человек, — убедительно сказал фельдфебель, — и я тоже, — прибавил он, немножко помолчав, — завтра мы уйдем вместе; давай я тебя поцелую — мы братья!

Он потянулся ко мне, но на полдороге остановился: в дверях каморки стоял тот, кого мы считали давно погребенным, — Гржебин. Тут только я вспомнил, что несколько минут назад пение за стеной оборвалось — там царствовала тишина, водворенная чьим-то внезапным появлением, поразившим умы волонтеров.

Пока Гржебин молча приближался, мы рассматривали его, как невиданную закуску на конце вилки. Он был бледен и, как видно, слаб еще после продолжительной лежки в госпитале; но, в общем, никаких разительных перемен в нем не произошло — по крайней мере, таких, которые, кроме неожиданности, могли бы оправдать вызванный им удивительный эффект: наше пьяно-счастливое и проникнутое сознанием каких-то особых заслуг настроение сжалось, свернулось в жалкий комок, точно пес, получивший пинка…

— Что… не ожидали? — выдавил Гржебин, смущенный нашим неловким молчанием.

— Как не ожидали! — точно очнувшись, тряс его руку фельдфебель, можно, сказать, вот как ожидали!

Мы усадили его за стол и усиленным угощением старались загладить неловкость встречи. Пока Гржебин отправлял в рот куски снеди, тут же нарезанной моим большим складным ножом, и рассказывал про свое чудесное выздоровление, буквально поразившее персонал госпиталя, я все время не мог отделаться от странных ощущений, как будто уже раз испытанных мною, я силился вспомнить, и наконец мне это удалось.

Где-то, во время своих скитаний по такому непохожему на другие страны Китаю, мне пришлось провести час на одиноком, без растительности холме из буро-красноватого песка с галькой. Он находился верстах в двух от серого, незначительного городка, меж двумя расходившимися дорогами и весь, как сыпью, был покрыт конусообразными могильными насыпями.

Вот там, на этом холме, я испытал нечто похожее: сознание близости закоченевших фигур в крепких деревянных гробах под землей; неестественно жуткий покой мертвых, чьи души, согласно верованиям китайцев, отошли в распоряжение неведомых властелинов неба или земли, смотря по заслугам; каменную непреклонность закона смерти и ясно ощутимое присутствие силы, имеющей власть распоряжаться в царстве мертвых…

Убеждение ясное и непоколебимое, что эта именно сила вошла вместе с Гржебиным и одним взглядом тускло мерцающих зрачков убила нашу жалкую радость, наполнило меня непонятным отвращением к бледному человеку, пьющему мое вино.

Я не считал себя суеверным, но должен признаться, что в тот момент мне представились убедительными рассказы китайцев о людях, находящихся в отпуске у смерти: они всюду вносят собой дыхание потустороннего, и в их присутствии умирают улыбки…

До сих пор не могу простить безудержности собственного языка: не выскажи я своих мыслей, может быть, ничего бы и не произошло!.. Но я не мог: странное ощущение распирало меня — что случилось, то случилось.

Гржебин усиленно старался быть веселым, говорил без умолку, натянуто смеялся, несмотря на наше подавленное молчание, но я встал и заявил, что иду спать.

— Что ж так рано? — спросил Гржебин, указывая на недопитую бутылку.

— Тебе весело, а мне не весело! — ответил я заплетающимся от хмеля языком. — Удивительное дело, — прибавил я, — как это некоторые люди не замечают, что за ними тащится кладбище! — Могу поклясться, что, начав говорить, я вовсе не имел в виду кончить этими словами — все вышло как-то непроизвольно, но эффект был поразительный.

— И ты тоже это заметил! — воскликнул Гржебин, хватаясь за голову и съежившись, словно от удара.

Я увидел невыразимую боль на его лице; жалость охватила меня, пока он разряжался сумбурной речью… Да, да… Он сам великолепно знает, что после того проклятого дня, когда ему вздумалось продырявить статую в кумирне, с ним что-то случилось: он стал чувствовать себя как бы мертвым… В госпитале раненые китайские солдаты, которым откуда-то стало известно случившееся, сторонились его и просились в другую палату, ссылаясь на невыносимо тягостную атмосферу, якобы окружающую его… Но он надеялся, что казарма и старые товарищи не будут так чувствительны… Однако — нет! Бредни оказались сильнее взрослых мужчин… Ему остается только поскорее избавить себя и других от этих тягостных переживаний, которые могут свести с ума… Он уже раз умирал и таким образом расплатился за первую осечку… Если «те» настаивают (не объяснил, кто «те», но произнес это слово повышенным тоном) — так он не прочь заплатить и за вторую…

Нож, лежащий на столе, словно совершил прыжок, чтобы очутиться в его руке, а мой хмель улетучился без остатка при виде человека, который быстро нанес себе несколько ударов лезвием, стараясь перерезать горло…

Я и фельдфебель бросились на него и вырвали нож, но должны были сознаться, что слишком поздно: на беглый взгляд, ранения не могли кончиться выздоровлением.

 

P.S. И все-таки он выздоровел и явился обратно в свою часть, откуда по собственной просьбе был переведен на бронепоезд. Я тоже перевелся бы на его месте, не нужно обладать большой прозорливостью, чтобы на всех лицах читать болезненное любопытство и плохо скрытую уверенность, что расплата за третью осечку неминуема. В это верили все и об этом говорили слишком громко — разговоры могли доходить до его слуха…

Теперь мне известно, что на бронепоезде ничего не знали о его предыдущих похождениях и поэтому его смерти, последовавшей во время ночного боя, смерти при захлебывающемся такании пулеметов со вспыхивающими во мраке огоньками ответных выстрелов и напряженной суетой перебежек, не было придано никакого сверхъестественного значения.

Но меня — меня мучает все происшедшее — поневоле напрашивается вопрос: о чем оно свидетельствует?

О том ли, что я и другие, бывшие свидетелями этих сцен, своим необдуманным поведением и намеками наталкивали Гржебина на мысль о своей обреченности, которая в результате превратилась в манию, или же то было наказание, низринувшееся из таинственного мира неведомых сил, за кощунственное поведение?

Кроткий лик Христа чудится мне в поднебесье, и хочется воскликнуть:

— Ты, о Ты, Всепрощающий! Доколе ты будешь переносить поругание Твоих храмов, которые камень за камнем кощунственной рукой растаскиваются на моей родине? Разве действительно нет предела твоей кротости, необъятной, как эфирный океан Вселенной?

 

Предыдущая статья:Прошлые жизни Следующая статья:Маньчжурская принцесса
page speed (0.0197 sec, direct)