Всего на сайте:
166 тыс. 848 статей

Главная | Психология

Урок пятый: оправдание против измены.  Просмотрен 87

Пошел третий год нашей работы, я все больше и больше падал духом. Терапия безнадежно затягивалась. Ирен так сильно завязла в своей депрессии, что я с тру­дом вытаскивал ее оттуда. Я никак не мог к ней подсту­питься: когда на сессии я пытался узнать, насколько близко или далеко она себя ощущает, она отвечала:

— За сотни миль отсюда — я с трудом могу различить тебя.

— Ирен, я знаю, что ты устала выслушивать это, но мы, безусловно, должны решить начать принимать антидепрессанты. Настало время понять, почему ты настро­ена против лечения.

— Мы оба знаем, что значит лечение.

— Правда?

— Это значит, ты сбегаешь, ты сдаешься. Я не хочу, чтобы со мною быстро расправились.

— Быстро расправились, Ирен? Три года?

— Я говорю о том, что заставить меня чувствовать себя лучше — это не решение проблемы. Это только уводит в сторону от того, чего я лишилась.

Любые аргументы были бесполезны, я не мог изме­нить ее убеждений, но в конце концов она пошла мне навстречу, позволив выписать ей антидепрессанты. Ре­зультат повторил предыдущий опыт двухгодовалой дав­ности. Три вида лекарств оказались не только неэффек­тивными, но и повлекли за собой неприятные побочные последствия: сильную сонливость, пугающие сны, пол­ное угасание сексуальной функции и чувственности, чу­довищное чувство бессмысленности всего окружающего, отказа от самой себя и своих забот. Когда я посоветовал ей обратиться к психофармакологу, она категорически от­казалась. В отчаянии я поставил ей ультиматум: “Ты должна обратиться к консультанту и следовать его реко­мендациям, либо я прекращаю работать с тобой”.

Ирен смотрела на меня не мигая. Как всегда точная, она не проявила ничего особенного ни в словах, ни в движениях.

— Я подумаю и дам тебе ответ при следующей встре­че, — сказала она.

Но в следующий раз она не ответила на мой ультима­тум прямо. Вместо этого она протянула мне выпуск “Нью-Йоркера”, открытый на статье русского поэта Иосифа Бродского под заголовком “Печаль и оправда­ние”.

— Здесь, — сказала она, — ты найдешь ключ к ошиб­кам в терапии. Если же нет, если ты прочитаешь и не найдешь ответа, тогда я поговорю с твоим консультан­том.

Пациенты часто просят меня прочесть что-то, как им кажется, интересное — какие-то книги о самопомощи, статью о новом виде лечения, литературу, в которой за­трагивается их собственная проблема. Иногда пациен­ты-писатели дарили мне свои труды со словами: “Вы многое узнаете обо мне, прочитав эту книгу”. Эти слу­чаи никогда не оправдывались: пациент мог предоста­вить материал вербально за более короткое время. Да они и не ждали от меня откровенного суждения об их работах — я обычно считал, что для пациента важнее свободно выразить объективный комментарий. Очевид­но, им необходимо было что-то другое — мое одобрение и восхищение, — а у терапевта всегда есть более прямые и эффективные пути разобраться с потребностями паци­ента, нежели долгими часами читать его манускрипты. Я старался найти мягкий способ отказаться от таких предложений — или хотя бы предложить быстрый про­смотр. Я ценил свое время для чтения и дорожил им.

Я не почувствовал себя обремененным, когда стал читать статью, принесенную Ирен. Я уважал ее вкус и ясность ее суждений. И если она считала, что в статье был выход из тупика, я верил, что время, отданное чте­нию, будет полезным. Безусловно, я предпочел бы пря­мое обсуждение, но научился воспринимать поэтичес­кие наклонности и способ беседы Ирен — язык, кото­рый она усвоила от матери. В отличие от отца, образца рациональности, который преподавал науку в малень­кой школе в Мидвесте, ее мать, артистка, общалась весьма утонченно. Ирен узнавала о настроении матери по косвенным признакам. В лучшие дни, например, та могла сказать: “Наверное, я поставлю несколько синих и белых ирисов в вазу”, — или обнаружить свое настро­ение, каждое утро определенным образом рассаживая кукол на кровати Ирен.

Статья начиналась с анализа двух строф из стихотво­рения Роберта Фроста “Войди!”:

Только я до опушки дошел,

Слышу — песня дрозда!

А в полях уже сумрак стоял,

А в лесу — темнота.

Так темно было птице в лесу,

Что она б не могла

Даже ветку свою разглядеть,

Даже перья крыла.[8]

Мне всегда казалось, что это веселое, простое стихо­творение.

Я выучил его еще в детстве и декламировал, катаясь на велосипеде по мемориальному парку в Ва­шингтоне. Но здесь, в своем неспешном анализе, Брод­ский показал, что в произведении имеется и скрытый смысл. Например, в первой строке — есть что-то злове­щее в прилете дрозда на край леса и рассматривании по­груженных во тьму окрестностей. А не звучит ли вторая строфа более лирично? Что означает то, что поэту слиш­ком темно в лесу? Возможно, Фрост глубоко пережива­ет, что слишком поздно, что он наказан проклятьем? И на самом деле — следующие строфы подтверждают эту точку зрения. Короче говоря, Бродский приводит веские аргументы, что стихотворение не просто является мрачным, но и сам Фрост — поэт намного более печаль­ный, чем я всегда считал.

Я был очарован. Это обсуждение объясняло, почему стихотворение, такое простое, как и многие произведе­ния Фроста, так захватило меня в молодости. Но какая связь с Ирен? Где обещанный ключ к проблемам, воз­никшим в психотерапии? Я продолжил читать.

Далее Бродский обратился к анализу повествователь­ной поэмы, мрачной пасторали “Домашние похороны”. Сюжет произведения — разговор между фермером и его женой, происходящий на лестнице в небольшом фер­мерском доме. (Тут я подумал о родителях Ирен, жив­ших на ферме в Мидвесте, и о перилах лестницы, кото­рые описывала Ирен, рассказывая о телефонном звонке, из которого она узнала о смерти Алена.) Поэма начина­лась так:

Он снизу лестницы ее увидел —

Она из двери вышла наверху

И оглянулась, точно бы не призрак.

Фермер спрашивает жену: “На что ты там все время смотришь наверху, хотелось бы мне знать”. Хотя его жена напугана и отказывается отвечать, она уверена, что он ни за что не увидит того, что видит она, и позволяет ему подняться к ней. Подойдя наверху к окну, он выгля­дывает из него и обнаруживает то, на что она смотрела. Он удивлен, что никогда прежде не замечал этого.

Отсюда я ни разу не глядел.

Проходишь мимо, где-то там, в сторонке,

Родительское кладбище.

Подумать — Все уместилось целиком в окне.

Оно размером с нашу спальню, да?

Плечистые, приземистые камни,

Гранитных два и мраморный один,

На солнышке стоят под косогором...

Я знаю, знаю: дело не в камнях —

Там детская могилка... — Нет! Не смей!

Тут жена, проскользнув за его спиной, спускается вниз, бросив на него “устрашающий взгляд”, и направ­ляется к двери. Озадаченный, он спрашивает:

— Что, человеку нельзя говорить о ребенке, которого он потерял?

— Только не тебе! — отвечает она. — Да и вряд ли найдется такой человек, — добавляет она, надевая шляпку.

Фермер, желающий разделить ее горе, продолжает, неумело подбирая слова:

К тому же ты хватила через край.

Как можно материнскую утрату,

Хотя бы первенца, переживать

Так безутешно — пред лицом любви.

Слезами ты его не воскресишь...

Видя, что жена по-прежнему отчуждена, он воскли­цает: “Господи, что за женщина! И все закончилось тем, что мужчина не способен говорить о собственном умер­шем ребенке”.

Она отвечает, что он не знает, как говорить об этом, что он бесчувствен. Она видела, как он усердно закиды­вал землей могилу их сына, “подбрасывая и подбрасывая песок в воздух”. Закончив копать, он пришел на кухню. Она вспоминает:

Ты мог сидеть на кухне в ботинках, запачканных землей

С могилы твоего собственного ребенка,

И говорить о повседневных делах,

Поставив лопату к стене у дверей.

Я видела...

Она утверждает, что будет переживать свою печаль иначе. Она не позволит ей рассеяться так просто.

Смертельно болен, значит, ты один

И будешь умирать совсем один.

Конечно, ближние придут к могиле,

Но прежде, чем ее зароют, мысли

Уже вернулись к жизни и живым,

К обыденным делам. Как мир жесток!

Я так не убивалась бы, когда бы

Могла хоть что поправить. Если б! Если б![9]

Муж снисходительно отвечает, что ей станет легче, если она облегчит душу словами. Он считает, что при­шло время перестать горевать: “Твое сердце освободи­лось. Зачем же продолжать печалиться?”

Поэма заканчивается тем, что жена открывает дверь и собирается уходить. Муж пытается удержать ее:

Куда ты собралась? Скажи! Постой!

Я силой возвращу тебя. Силком!

Восторженный, я дочитываю до конца, и только потом напоминаю себе, зачем я начал читать. Что же за ключ к внутреннему миру Ирен сокрыт здесь? Сперва я думаю о ее первом сне, в котором ей необходимо было прочитать сначала древний текст, а затем современный. Очевидно, нам необходимо было больше работать с ее переживаниями, связанными с потерей брата.

Я только что понял, что его смерть оттеняла многие другие поте­ри. Ее семья перестала быть прежней: мать, так и не су­мевшая оправиться после смерти сына, пребывала в глу­бочайшей депрессии; отношения родителей сильно из­менились.

Наверное, эта поэма была иллюстрацией того, что происходило в семье Ирен после смерти ее брата, осо­бенно после разрыва ее родителей, которые каждый в одиночестве и абсолютно разными способами справля­лись с этой утратой. Подобная ситуация — не такое уж редкое явление: у мужа и жены разные способы горевания (они следуют половым стереотипам: женщины чаще переживают горе открыто и отрицание эмоционально, в то время как мужчины — через подавление и активное отвержение). У многих супружеских пар эти два паттер­на приходят в столкновение — это как раз и есть причи­на частых разводов после потери ребенка.

Я размышлял о связи Ирен с другими образами Фроста. Разница в восприятии размеров кладбища была блестящей метафорой: для фермера кладбищенская площадь не превосходила размеров спальни и была такой маленькой, что периметра оконной рамы было бы впол­не достаточно для ее охвата. Для жены фермера эта пло­щадь была настолько большой, что заслоняла от нее все остальное. И еще окна. Ирен была привязана к окнам. “Мне бы хотелось жить на последнем этаже высокого здания, из окна которого я могла бы видеть далеко во­круг”, — рассказала она однажды. Или она представля­ла, как переедет в викторианский дом на побережье, где посвятила бы все свое время созерцанию океана из окна и прогулкам вокруг дома.

Жену фермера огорчал и тот факт, что после корот­кого посещения могилы усопшего его друзья сразу же обращаются к своим повседневным делам. И эта тема была близка терапии Ирен. Однажды для наглядности она принесла копию картины Питера Брейгеля “Паде­ние Икара”. “Посмотри на крестьян, — обратилась она ко мне, — которые идут прочь, не обращая внимания на мальчика, падающего с неба”. Она даже принесла поэти­ческое описание картины — стихотворение Одена:

К примеру, в “Икаре” Брейгеля: как все, не торопясь, отворачиваются

От несчастья; пахарь, возможно,

Слышал всплеск и крик отчаяния.

Но для него это незнаменательное событие.

Солнце осветило белые ноги, исчезнувшие в зеленой воде.

Дорогой изящный корабль, с которого, возможно, и видели что-то необычное,—

Мальчика, падающего с неба, —

Спокойно проплыл мимо.

Что еще об Ирен в “Похоронах в доме” Фроста? По­груженность матери в печаль и то, как нетерпеливо под­талкивал ее отец избавиться от скорби: все это я тоже слышал в рассказах о ее семье.

Но эти наблюдения, хотя и наглядные и информа­тивные, не объясняли, почему Ирен придавала такое значение прочтению мною этой статьи. “Ключ к тому, что пошло не так в терапии”: это были ее слова, ее обе­щание, и я чувствовал себя разочарованным. Наверное, я переоценил ее, думал я; на этот раз она просчиталась.

В начале нашей очередной встречи Ирен, как всегда, зашла в кабинет и сразу же направилась к своему месту, не взглянув на меня. Она устроилась на стуле, положив свою сумку на пол, а затем, вместо того чтобы уставить­ся в окно и сидеть несколько минут в молчании, как она это обычно делала, она быстро повернулась ко мне и спросила:

— Ты читал статью?

— Да, и мне она показалась бесценным экземпляром. Спасибо, что дала ее мне.

— И? — напомнила она.

— Это было захватывающим; я слышал, как ты рас­сказывала о жизни своих родителей после смерти Алена, но стихотворение с еще большей силой донесло до меня смысл этого. Теперь для меня многое стало яснее: и по­чему ты никогда не сможешь жить с ними снова, и на­сколько сильно ты идентифицируешь свою жизнь с жиз­нью матери, ее борьба с отцом и...

Я не смог продолжить. Выражение растущего недове­рия на лице Ирен резко остановило меня. Оно было по­хоже на выражение лица учителя, когда тот с удивлени­ем видит какого-нибудь болвана, странным образом по­павшего в его класс.

И вот наконец сквозь зубы Ирен прошипела:

— Фермер и его жена в стихотворении — это не мои отец и мать. Это мы — ты и я. — Она замолчала и через мгновение продолжила более мягким голосом: — То есть у них, конечно, могут быть черты моих родителей, но, по существу, фермер и его жена — это ты и я в этой ком­нате.

Я покачал головой. Конечно! Конечно! Мгновенно каждая строчка “Похорон в доме” приобрела другое значение. Неистово закрутились мысли в голове. Еще ни­когда мой мозг не работал так быстро.

— Значит это Я тот, кто приносит грязь в дом? Ирен оживленно закивала.

— И Я тот, кто входит на кухню в грязных ботинках, испачканных землей?

Ирен опять кивнула.

Но уже не так радостно. Навер­ное, быстрое понимание искупило мою вину.

— И Я тот, кто упрекает тебя за глубину печали? Кто советует тебе все забыть, кто спрашивает: “Зачем стра­дать, если уже почтили его память?” Это Я закапываю могилу так усердно, что песок летит во все стороны? Я наношу обиду словами? И значит, это Я пытаюсь встать между тобой и твоей печалью? И, конечно же, это Я преграждаю тебе путь в дверях и заставляю тебя про­глотить пилюлю от печали?

Ирен кивнула, и по ее щекам потекли слезы. Впе­рвые за три года отчаяния она открыто расплакалась в моем присутствии. Я протянул ей платок. И достал еще один для себя. Она взяла меня за руку. Мы снова были вместе.

Как случилось, что мы настолько отдалились? Огля­дываясь назад, я понимаю, что произошло грандиозное столкновение чувствительностей: я — экзистенциональный рационалист, она — печальный романтик. Вероят­нее всего, образование трещины было неизбежным; по-видимому, наши поведенческие паттерны в трагические минуты были прямо противоположными. Как можно по-хорошему воспринимать чудовищные события жиз­ни? Я верю, что в глубине души Ирен знала, что есть только две, одинаково горькие, стратегии: принять ту или иную форму отречения или жить с невыносимо тре­вожным осознанием. Не Сервантес ли озвучил эту ди­лемму бессмертным вопросом Дон Кихота: “Что бы ты хотел иметь: мудрое безумство или глупое здравомыс­лие?”

Я имею убеждение, которое тесно связано с моим те­рапевтическим подходом: я никогда не считал, что тре­вога доводит до сумасшествия или отречение ведет к здравомыслию. Я очень долго воспринимал отречение как вред, но по возможности часто вызывал его как в те­рапии, так и в личной жизни. Мне приходилось не толь­ко отрекаться от всех личных иллюзий, которые сужали мое поле зрения и способствовали зависимости, но и поощрять подобные поступки моих пациентов. Я был убежден, что честная конфронтация с определенной возникающей ситуацией могла вызвать страх и трепет, но в конечном счете заживляла раны и духовно обогаща­ла. Мой терапевтический подход, таким образом, вопло­тился в реплике Томаса Харди: “Если есть в мире путь к Хорошему, то это точное воплощение Плохого”.

Поэтому с самого начала терапии я говорил с Ирен голосом разума. Я поощрял ее заново разбирать со мной события, происходившие вокруг нее во время и после смерти мужа:

—- Как ты узнаешь о его смерти?

— Ты будешь с ним, когда он умрет?

— Что ты будешь чувствовать?

— Кого ты позовешь?

Тем же способом мы разбирали его похороны. Я го­ворил, что буду присутствовать на похоронах, и, если ее друзья не задержатся на могиле, пусть будет уверена, я останусь с ней. Если бы окружающие были слишком на­пуганы ее мрачными мыслями, я бы сам с ними погово­рил. Я пытался вывести ужас из ее ночных кошмаров.

Всякий раз, когда она выходила за границы рацио­нального, я все же рассчитывал на ее рассудительность. Например, ее чувство вины за флирт с другим мужчи­ной. Она считала любое свое развлечение предательст­вом по отношению к Джеку. Если она шла с мужчиной на пляж, в ресторан, любое другое место, где они однаж­ды бывали с Джеком, она считала себя предательницей, оскверняющей память об их любви. Даже посещение презентации нового пятновыводителя вызывало в ней чувство вины: “Почему я жива и радуюсь происходяще­му, когда Джек мертв?” Она также переживала вину за то, что не была хорошей женой. В результате психотера­пии она во многом изменилась: она стала мягче, стала более внимательной и нежной. “Как несправедливо по отношению к Джеку, — говорила Ирен, — что другому мужчине я смогу дать больше, чем ему”.

Снова и снова я подвергал сомнению подобные ут­верждения. “Где сейчас Джек?” — спрашивал я. И она всегда отвечала: “Нигде — только в памяти”. В ее памяти и в памяти других.

У нее не было никаких религиозных убеждений, и она не настаивала на жизни после смерти. Поэтому я часто надоедал ей уговорами: “Если он не святой и не видит твоих "поступков, как же ты сможешь причинить ему боль, если будешь с другим мужчиной? И кроме того, — напоминал я, — Джек перед смертью ясно выразил свое желание, чтобы ты была счастлива и еще раз вышла замуж. Неужели бы он хотел, чтобы вы с дочерью захлебнулись слезами? Даже если бы его созна­ние все еще существовало, он не ощущал бы себя пре­данным; он был бы рад твоему восстановлению. В лю­бом случае, — закончил я, — независимо от того, сохра­нилось ли сознание Джека или нет, такие понятия, как несправедливость и предательство, не имели бы значе­ния”.

Временами Ирен видела ясные сны, что Джек жив — частый феномен при супружеских утратах, — и, только просыпаясь, осознавала, что это был лишь сон. Иногда она оплакивала его страдания “там”. Часто после посе­щений кладбища она плакала от “ужасной мысли”, что он заперт в холодном ящике. Она мечтала, что откроет холодильник — и там будет сидеть маленький Джек, с широко раскрытыми глазами, разглядывая ее. Методич­но и неуклонно я переубеждал ее, что его там не было, что он больше не существовал как разумное существо. Я также старался переубедить ее в том, что он за ней мог наблюдать. Опыт показывает, что супруг, понесший тя­желую потерю, ощущает, что его жизнь постоянно нахо­дится под наблюдением.

Ирен твердо держалась за Джека, часто перебирала содержимое ящиков его письменного стола, чтобы най­ти какой-нибудь сувенир, когда ей необходимо было по­дарить дочери подарок надень рождения. Она настолько окружила себя материальными напоминаниями о Дже­ке, что я волновался, как бы она не превратилась однаж­ды в мисс Хэвишем из “Больших надежд” Диккенса, в женщину, настолько сильно поглощенную горем (ее возлюбленный покинул ее прямо у алтаря), что она го­дами жила в паутине потерянности, никогда не снимая свадебного платья и не убирая свадебный стол. Таким образом, через терапию я убеждал Ирен отречься от прошлого, возродиться к жизни, разорвать связь с Дже­ком: “Сними несколько его фотографий. Измени обста­новку своего дома. Купи новую кровать. Поезжай в пу­тешествие. Сделай что-нибудь такое, чего до этого еще не делала. Перестань говорить так много о Джеке”.

Но то, что я называл здравым смыслом, Ирен опре­деляла как измену. Возрождение к жизни, к которому я ее призывал, по ее мнению, было изменой любви, а от­чуждение от смерти — отречением от любви.

Я думал, что я тот рационалист, который ей был ну­жен; ей казалось, что я отравляю чистоту ее траура. Я считал, что возвращаю ее к жизни, она — что я застав­ляю ее отречься от Джека. Я был убежден, что вдохнов­ляю ее на борьбу с отчаянием, она считала, что я само­довольный наблюдатель, созерцающий ее трагедию с безопасного расстояния.

Я был ошеломлен ее упрямством. Ну почему она не понимала этого? Я был крайне удивлен. Почему она не понимала, что Джек по-настоящему мертв, что его со­знание погасло? Что это не ее вина? Что она не прокля­та, что она не станет причиной моей смерти или смерти любого мужчины, которого полюбит? Что ей не предоп­ределено переживать трагедии всю жизнь? Что она при­вязана к извращенным представлениям, потому что бо­ится альтернативы: осознать, что живет в мире, которо­му абсолютно безразлично, счастлива она или нет.

Ее ранило мое непонимание: “Ну почему Ирв этого никак не поймет? Почему он не понимает, что стирает память о Джеке, оскверняет мою скорбь могильной гря­зью и оставляет лопату на кухне? Почему он не хочет по­нять, что я всего лишь хочу смотреть на могилу Джека из окна? Что он приводит меня в бешенство, стараясь вы­рвать его из моего сердца? Что бывает время, когда, не­смотря на мою потребность в нем, я готова уйти просто подышать свежим воздухом? Что я тону, я цепляюсь за обломки моей жизни, а он старается расцепить мои пальцы? Почему он не видит, что Джек умер от моей па­губной любви?”

Как мне помнится, в тот вечер в моей памяти всплыл образ другой пациентки, с которой я работал несколько десятилетий назад. Всю свою жизнь она была погружена в длительную, неприятную борьбу со своим все отрица­ющим отцом. Однажды он подвозил ее, когда она, поки­дая дом, отправилась в колледж, и, как всегда, портил поездку своим непрерывным ворчанием об отвратитель­ном, замусоренном потоке вдоль дороги. Ей же с другой стороны виделся прекрасный чистый, нетронутый ру­чей. Годами позже, после его смерти, ей случилось по­бывать в тех местах снова, и она заметила, что по обеим сторонам дороги имелось два ручья. “Но в этот раз я вела машину, — печально сказала она, — и поток, который я увидела с водительского места, был именно таким — безобразным и грязным, каким его описывал мой отец”.

Все составляющие этого урока — тупик, в который я зашел с Ирен, ее настойчивость в том, чтобы я прочел поэму Фроста, воспоминания, связанные с рассказом моей пациентки об автомобильной поездке, — были очень поучительными. С поразительной ясностью я вдруг понял, что для меня настало время внимать, отло­жив в сторону мой личный взгляд на жизнь, перестать навязывать мой стиль и мои убеждения пациентам. На­стало время посмотреть из окна Ирен.

Предыдущая статья:Урок четвертый: гиблое болото. Следующая статья:Урок шестой: никогда не пытайся узнать, по ком звонит колокол.
page speed (0.0094 sec, direct)