Всего на сайте:
148 тыс. 196 статей

Главная | Психология

Глава 2. Странствия с Паулой.  Просмотрен 71

Изучая медицину, я постигал искусство наблюдения, выслушивания и прикосновения. Я рассматривал ярко-красные глотки, вздутые барабанные перепонки, извивающиеся артерии сетчатки. Я слушал шумы в серд­це, журчанье кишечника, какофонию хрипов в легких. Я дотрагивался до скользящих краев селезенки и пече­ни, ощущал напряженность кисты яичников и мрамор­ную твердь рака простаты.

Изучение пациентов было делом медицинского кол­леджа. В высшей школе пришло понимание того, как можно учиться у них. Скорее всего это началось с про­фессора Джона Уайтхорна, который говорил: “Слушайте своих пациентов, позвольте им учить вас. Чтобы стать мудрее, вы должны напоминать студента”. В его словах было больше, чем банальная истина о том, что врач, умеющий хорошо слушать, узнает очень много о своем пациенте. Это буквально означало то, что пациент учит нас.

Джон Уайтхорн был незаурядным председателем от­деления психиатрии Джона Хопкинса в течение тридца­ти лет. Официальный, неуклюжий, но изысканный, с блестящим краем привередливо подстриженных полуме­сяцем седых волос, он носил позолоченные очки, и в нем не было ни одной лишней черты — ни единой мор­щинки на лице, ни единой складки на коричневом кос­тюме, который он надевал каждый день в течение мно­гих лет (мы подсчитали, что в его гардеробе было, по крайней мере, два или три подобных костюма). И никаких лишних эмоций — когда он читал лекции, двигались лишь его губы, все остальное — лицо, шея, руки — оста­валось удивительно неподвижным.

В течение третьего года обучения я и еще пять моих сокурсников каждый четверг делали обходы вместе с доктором Уайтхорном. Традиционно перед этим мы за­втракали в его кабинете, отделанном дубом. Пища была простой и неизменной; бутерброды с тунцом, холодное филе и холодный пирог с крабами, вслед за которыми шли фруктовый салат и ореховый торт. Все накрывалось с восточным изяществом; льняные скатерти, блестящие серебряные подносы, фарфор и слоновая кость. Беседа была долгой и неторопливой. Всех нас ждали требующие внимания пациенты, но мы не прерывали доктора Уайт­хорна. В конце концов, даже я, самый неусидчивый из всех, научился с пользой проводить это время. В эти два часа у нас была редкая возможность задавать профессо­ру любые вопросы. Я спрашивал его о причинах разви­тия паранойи, ответственности врача за самоубийство, различии между терапевтическими изменениями и де­терминизмом. Его ответы были исчерпывающие, но он явно предпочитал другие темы для разговоров: точность персидских лучников, сравнение качества греческого и испанского мрамора, фатальные ошибки в битве при Геттисберге, его усовершенствованная периодическая система (по первому образованию он был химиком).

После завтрака доктор Уайтхорн проводил терапев­тические сессии, за которыми мы молча наблюдали. Трудно было предсказать, сколько продлится та или иная из них. Некоторые длились пятнадцать минут, дру­гие продолжались по два-три часа. Я отчетливо помню, как это происходило летом. Прохладный полумрак ка­бинета, оранжево-зеленые шторы, защищающие от бес­пощадного балтиморского солнца, ветки магнолии с кудрявыми цветами, заглядывающие в окно. Из углово­го окна я видел только край теннисного корта. Господи, как меня тянуло сыграть! Я мечтал об этом, пока тени непреклонно ложились на корт. И только когда сумерки полностью скрывали последние очертания, я, оставив всякую надежду, полностью посвящал свое внимание доктору Уайтхорну.

Он делал все неспешно. Его ничего так не интересо­вало, как профессия и увлечения его пациента. Одну не­делю он мог поощрять многочасовой рассказ южноаме­риканского плантатора о посадках кофе, на следующей неделе профессор мог обсуждать неудачи Испанской Армады. Можно было подумать, что его первоочередной задачей было выяснение связи между высотой и качест­вом кофе или политических мотивов Испанской Арма­ды. Но он поразительно тонко менял течение беседы в сторону более личной сферы. Меня всегда удивляло то, как подозрительный, параноидального склада человек внезапно начинал откровенно говорить о себе и своем внутреннем мире.

Позволяя пациенту учить себя, доктор Уайтхорн ус­танавливал непосредственную связь не столько с болез­нью пациента, сколько с его личностью. Его тактика не­изменно повышала и отношение пациента к самому се­бе, и желание к самораскрытию.

Его нельзя было назвать хитрым. Доктор Уайтхорн никогда не притворялся в желании научиться. Он был в определенном смысле коллекционером и собирал свои бесценные экземпляры годами. “Если ты позволяешь пациентам учить себя — это обоюдный выигрыш. Свои­ми историями они не только наставляют тебя, они рас­сказывают о своей болезни”.

В 1970 году, спустя пятнадцать лет (доктора Уайтхорна уже не было в живых), я стал профессором психиат­рии. Тогда в моей жизни появилась женщина по имени Паула, чтобы продолжить мое образование. У нее был рак молочной железы, о котором она предпочитала не говорить. Ее болезнь я заметил не сразу, но был твердо уверен, что она назначила себя мне в наставники.

Паула пришла на прием, узнав от социального работ­ника в онкологическом центре, что я собирался создать терапевтическую группу для людей с терминальными стадиями заболеваний. Когда она впервые зашла в мой кабинет, я был невольно очарован ее появлением: тем, как она достойно вела себя, ее сияющей улыбкой, ее безудержным ребячеством, сверкающими белыми воло­сами и чем-то таким, что я назвал для себя яркостью, льющейся из ее мудрых глубоких голубых глаз.

Я заинтересовался ею, как только она произнесла первые слова: “Меня зовут Паула Уэст, у меня терми­нальная стадия рака, но я не раковый больной”. И, дей­ствительно, в течение многих лет странствий с ней я ни разу не относился к ней как к пациенту. Паула коротко рассказала историю своей болезни: пять лет назад ей по­ставили диагноз — рак молочной железы. Затем удале­ние груди, рак второй груди, удаление второй груди. На­ступило время химиотерапии с ее ужасающими побоч­ными явлениями: тошнотой, рвотой, выпадением волос. Вслед за этим облучение. Но ничто не могло сдержать развитие болезни. Ее рак просил есть. И, хотя хирурги пожертвовали уже всем, чем могли: грудью, лимфати­ческими узлами, надпочечниками, — он требовал еще и еще.

Представляя нагое тело Паулы, я видел плоть, ис­пещренную шрамами, без грудей, без мяса, без мышц, ребра, выпирающие как доски потерпевшего корабле­крушение галеона, ниже — покрытый хирургическими рубцами живот, и все это покоилось на широких, не­складных, раздувшихся от обилия стероидов бедрах. Ко­роче говоря, это была пятидесятипятилетняя женщина без груди, надпочечников, матки и, я уверен, либидо.

Мне всегда нравилось в женщинах изящное, упругое тело, пышная грудь и явная чувственность. Но удивительная вещь произошла со мною, когда я в первый раз увидел Паулу: она оказалась самой прекрасной, и я влю­бился.

Мы встречались каждую неделю. Напротив ее имени я ставил слово “психотерапия”. Она садилась в кресло пациента на традиционные пятнадцать минут. Наши роли были неясными. Например, никогда не поднимал­ся вопрос оплаты. С самого начала я знал, что это был не обычный договор между психотерапевтом и пациен­том. Я с большой неохотой затрагивал некоторые темы в ее присутствии: деньги, брачные узы, общественные от­ношения, плотские удовольствия. Мне они казались вульгарными и безвкусными.

Мы обсуждали другое: жизнь и смерть, мир, превос­ходство человека над другими людьми, духовность — это было то, что волновало Паулу. Мы встречались вчетве­ром каждую неделю. Именно вчетвером: она, я, ее смерть и моя. Она стала куртизанкой смерти: она рас­сказывала мне о ней, научила думать о смерти и не бо­яться ее. Она помогла мне понять, что наше представле­ние о смерти неверное. Хотя это и небольшое удовольст­вие — находиться на краю жизни, — все же смерть не безобразное чудовище, уносящее нас в ужасное место. Паула научила меня воспринимать смерть как она есть, как определенное событие, часть жизни, завершение воз­можностей. “Это нейтральное событие, — говорила она, — которое мы привыкли окрашивать в цвета страха”.

Каждую неделю Паула входила в мой кабинет с ши­рокой улыбкой, доставала из плетеной сумки свой днев­ник, укладывала его на колени и начинала разговор о переживаниях и размышлениях прошедшей недели. Я слушал очень внимательно и старался найти подходя­щий ответ. Если я выражал сомнение по поводу пользы моей работы, она озадаченно смотрела на меня, затем одобрительно улыбалась и снова возвращалась к своему дневнику.

Вместе мы заново переживали ее столкновение с бо­лезнью: первое потрясение и недоверие, постепенное искажение ее тела, принятие этого факта и привыкание к фразе “У меня рак”. Она говорила о заботе друзей и мужа. И действительно, трудно было не любить Паулу. (Конечно, я не кричал о своей любви, она узнала о ней намного позже, когда уже не верила мне.)

Потом она рассказывала о тех ужасных днях, когда болезнь обострялась. Они были ее Голгофой, тем испы­танием, через которое проходили все пациенты с обо­стрением: комнаты облучения, чувствующие неловкость друзья, стоящие в стороне доктора и оглушительная ти­шина постоянной секретности. Она со слезами на глазах рассказывала, как на приеме хирург сообщил ей, что сделать больше ничего нельзя и ему нечего ей предло­жить. “Что происходит с врачами? Почему они не пони­мают важности своего присутствия? Они представить себе не могут, как они нужны именно в тот момент, когда им больше нечего предложить”.

Паула рассказывала о том, что ужас от осознания близкой смерти усиливается с удалением от привычной жизни. Одиночество и изоляция умирающего пациента усиливаются попытками скрыть приближение смерти. Но ее невозможно скрыть, она вездесуща: нянечки, го­ворящие полушепотом; практиканты, на цыпочках про­ходящие в твою комнату; бесстрашно улыбающаяся семья, попытки посетителей поднять тебе настроение. Одна моя пациентка, больная раком, знала, что смерть уже близко. И однажды ее врач, который обычно закан­чивал осмотр шутками и веселым подбадриванием, в конце просто пожал ей руку.

Больше, чем смерти, люди боятся одиночества, неиз­менного спутника болезни. Мы стараемся пройти по жизни рука об руку с кем-либо, но умирать нам прихо­дится поодиночке. Паула рассказала мне, что изоляция умирающего может быть двух видов. Пациент сам старается отделиться от живых, не желая втягивать семью и друзей в свои страхи и жуткие мысли, или друзья, чувст­вуя свою бесполезность, неуклюжесть и неуверенность в том, что говорить и как себя вести, стараются избегать общения, желая находиться подальше от “предваритель­ного просмотра собственной смерти”.

Одиночество Паулы не заканчивалось. Хотя многие от нее отказались, я был постоянно рядом. Как хорошо, что она нашла меня! Мог ли я тогда знать, что наступит время, и Паула представит меня своим Питером, отка­завшимся от нее не один раз?

Она с трудом могла подобрать слова, чтобы расска­зать о своем одиночестве. Однажды она принесла мне литографию, созданную ее дочерью, на которой не­сколько стилизованных фигур забрасывают камнями святую, маленькую женщину, чьи хрупкие руки не могут защитить ее от каменного дождя. Эта картина до сих пор висит в моем кабинете, и, глядя на нее, я вспоминаю слова Паулы: “Эта женщина — я, бессильная перед на­падением”.

Священник помог ей выбраться из мрачных мыслей. Знакомый с мудрым афоризмом Ницше, что тот, кто знает “почему”, может справиться с любым “как”, он из­менил ход ее мыслей. “Твой рак — это твой крест, — го­ворил он, — твое страдание — это твое превосходство”.

Эта формулировка — как ее назвала Паула, “божест­венное сияние” — изменила все. Когда она объяснила принятие своего превосходства и посвящение себя об­легчению страданий онкологических больных, я понял, что не она была моим проектом, а я был ее. Я мог по­мочь Пауле, но только не выражая поддержку, заботу или преданность. Я должен был позволить учить себя.

Возможно ли, чтобы тот, чьи дни сочтены, чье тело пропитано раком, проживал “золотое время”? Паула смогла это сделать. Она учила меня, что смерть честно позволяет прожить остаток жизни богаче. Я скептически к этому относился, подозревая, что ее рассуждения о “золотом времени” были лишь духовной гиперболой.

— Золотое? На самом деле? Да ладно, Паула, что может быть золотого в смерти?

— Ирв, — упрекала она меня, — ты не прав. Пойми, что не смерть золотая, а ощущение полноты жизни перед лицом смерти. Подумай, как остро ты ощущаешь бесценность последних дней: последняя весна, послед­ний полет пуха одуванчика, в последний раз опадают цветы глицинии. Золотое время — это также время вели­кого освобождения, когда ты свободно говоришь нет всем тривиальным обязательствам и посвящаешь себя полностью тому, о чем мечтал всю жизнь — общению с друзьями, наблюдению за сменой времен года, за волне­нием моря.

Она критиковала Элизабет Кубле-Росс, жрицу смер­ти, которая, не признавая золотые стадии, развивала концепцию негативизма клинического подхода. Паула никогда не испытывала гнева по поводу стадий смерти, описанных Кубле-Росс: злость, отрицание, попытка “торговаться”, депрессия, принятие. Она настаивала на том, и в этом я с ней полностью согласен, что подобная строгая категоризация эмоций может привести к дегума­низации отношений пациента и врача.

Золотое время Паулы стало временем непрерывного личностного исследования: она видела во сне, как блуж­дает по бесчисленным залам и обнаруживает в своем доме новые, незнакомые комнаты. Также это было вре­мя приготовления: ей виделось, как она убирает дом от основания до чердака, преобразуя кабинеты и туалеты. Она с большой любовью подготавливала своего мужа. Наступал момент, когда силы позволяли ей пройтись по магазинам или приготовить еду, но она преднамеренно сдерживала себя, давая ему возможность стать самостоя­тельным. Она гордилась его успехами и рассказывала, что он начал говорить о ее, а не об их уходе.

Я слушал с широко раскрытыми глазами и не верил своим ушам. Мог ли человек из мира героев Диккенса существовать в наше время? Психологические тесты редко уделяют вни­мание такому качеству личности, как совершенство. Сначала я пытался найти скрытые мотивы, как можно незаметнее выискивая недостатки и пробелы во внеш­ней стороне ее святости. Ничего не обнаружив, я понял, что не было никакой внешней стороны, и, прекратив исследование, позволил себе наслаждаться совершенст­вом Паулы.

Она верила, что приготовление к смерти — процесс явный и определенно требует внимания. Узнав, что рак распространился на спинной мозг, Паула написала сво­ему тринадцатилетнему сыну прощальное письмо, кото­рое даже меня заставило расплакаться. В конце письма она напомнила ему, что легкие зародыша не могут ды­шать, а его глаза не могли видеть. Эмбрион не может себе представить своего будущего существования. “Так можем ли мы, — продолжала она, — приготовить себя к существованию, находящемуся вне нашего воображе­ния, за пределами наших представлений?”

Меня всегда сбивала с толку религиозная вера. Мне всегда казалось очевидным, что религия направлена на создание удобств и сглаживание неприятностей челове­ческого существования. Однажды, когда мне было две­надцать или тринадцать лет, я помогал отцу в магазине и разговорился с солдатом, только что вернувшимся с фронта, о существовании бога. Я рассуждал с присущим мне скептицизмом, и вдруг он протянул мне мятую, по­тертую картинку с изображением Девы Марии и Иисуса, которую он пронес через всю войну.

— Переверни ее и прочитай. Прочитай вслух, — по­просил солдат.

— В окопах нет атеистов, — прочитал я.

— Верно! В окопах нет атеистов, — повторил он медленно, чеканя каждое слово. — Христианский бог, ев­рейский бог, китайский бог, любой другой бог — но все же бог!

Я был очарован этой невзрачной картинкой, пода­ренной мне незнакомцем. Возможно, это было предзна­менование, возможно, божественное провидение сни­зошло на меня. Два года я носил ее в своем бумажнике, постоянно вытаскивая и обдумывая написанные слова. Потом, в один прекрасный день, я спросил себя: “Ну? Если эти слова — правда и нет атеистов в окопах? Есть ли вещи, поддерживающие скептицизм? Конечно, вера увеличивается вместе со страхом. В этом все дело: страх порождает веру, нам необходим бог. Вера, пылкая, чис­тая или потребительская, не дает ответа на вопрос о су­ществовании бога”. На следующий день в книжном ма­газине я достал из бумажника теперь уже бесполезную картинку и аккуратно вложил ее между страницами книги под названием “Мир ума”, где, возможно, кто-то с душой воина и нашел ее, использовав затем с большей пользой.

Несмотря на то что идея смерти внушала мне страх, я предпочитал бояться, а не верить абсурдным идеям. Я ненавидел непоколебимое утверждение: “Верую, ибо абсурдно”. Безусловно, религиозная вера довольно мощ­ный источник удобств. Мой агностицизм не мог дрог­нуть. Сколько раз в школе во время утренней молитвы у меня вызывал тошноту вид учителей и одноклассников с низко склоненными головами, шепчущих слова молит­вы. Вызывало ли это зрелище у кого-то кроме меня по­добные эмоции? В это время в газетах появились фото­графии всеми любимого Франклина Рузвельта, посеща­ющего церковь: и правда, стоило воспринимать веру Ф. Р. очень серьезно.

А что же точка зрения Паулы? Как же ее письмо сыну, как же неизвестная цель, ждущая нас впереди? Фрейда очень удивила бы метафора Паулы — на религиозной почве я всегда с ним мысленно соглашался — “Нам хочется существовать, мы боимся небытия, и поэ­тому выдумываем прекрасные сказки, в которых сбыва­ются все наши мечты. Неизвестная цель, ждущая нас впереди, полет души, рай, бессмертие, бог, перевопло­щение — все это иллюзии, призванные подсластить го­речь смерти”.

Паула всегда с пониманием относилась к моему скеп­тицизму и мягко напоминала мне, что, хотя ее вера ка­жется неправдоподобной, ее нельзя опровергнуть. Не­смотря на мои сомнения, мне нравилось слушать мета­форы Паулы, и я делал это с большей терпимостью, чем когда-либо. Это было похоже на бартер: я продавал ма­ленький кусочек своего скептицизма за возможность быть рядом с Паулой. Произнося время от времени ко­роткие фразы: “Кто знает?”, “И где же все-таки ложь?”, “Узнаем ли мы когда-нибудь?” — я завидовал ее сыну. Осознавал ли он свое счастье — иметь такую маму? Как бы я хотел оказаться на его месте.

Приблизительно тогда же я часто наведывался в по­хоронное агентство матери своего друга. Здесь священ­ник предлагал всем историю утешения. Он рассказывал о том, как на берегу стоят люди и печально смотрят вслед уплывающему кораблю. Они смотрят до тех пор, пока верхушка мачты не пропадает за горизонтом, и тогда кто-то произносит: “Уплыл”. А в этот момент где-то далеко другая группа людей всматривается в гори­зонт, ожидая корабля. И, когда становятся различимы его очертания, произносит: “Он приплыл”.

“Дурацкая сказка”, — фыркнул бы я в то время, когда еще не знал Паулы. Но сейчас я испытывал к этому больше уважения. Глядя на пришедших на похороны, я на мгновение ощутил, что я вместе с ними, связанный иллюзией о корабле, плывущем навстречу новой жизни.

До встречи с Паулой никто не мог обогнать меня в насмешках над перспективами Калифорнии. Впереди наступала новая эра: гадания, астрология, нумерология, иглоукалывание, глубокий массаж, дыхательная гимнас­тика. Мне казалось, что людям необходимы трогатель­ные убеждения, они способны развеять глубокую тоску, а ведь некоторые люди слишком слабы, чтобы жить в одиночестве. Так пусть же у детишек будет своя сказка! Но теперь я выражал свое мнение мягче: “Возможно”, “Жизнь запутанна и непостижима”.

Я знал Паулу уже долгое время, когда нам пришла мысль создать группу умирающих пациентов. Безуслов­но, в наши дни подобные группы широко обсуждаются в газетах и на телевидении, но в 1973 году подобных пре­цедентов не было: смерть подвергалась жесткой цензуре наравне с порнографией. Следовательно, нам приходи­лось постоянно импровизировать. Труднее всего было в начале: необходимо было набрать группу. Но как это сделать? Как найти желающих? Как это должно было выглядеть: “Разыскиваются умирающие люди”?

Связь Паулы с церковью, больницами и домами пре­старелых давала свои плоды в подборе потенциальных членов группы. Первым появился Джим, девятнадцати­летний паренек из Стэнфорда с серьезным заболевани­ем почек. Он знал, что его жизнь подходит к концу, и все же не стремился к предварительному знакомству со смертью. Джим избегал смотреть в глаза мне и Пауле, а соответственно и кому-либо другому. “Я человек без бу­дущего, — говорил он. — Кто захочет, чтобы я стал чьим-нибудь мужем или другом? Меня достаточно отвергали. Я неплохо справляюсь один”. Мы видели его лишь дважды, больше он не пришел.

Наверное, Джим был слишком здоров. Гемодиализ дает много надежды и долгую дорогу к смерти, так что отрицание прочно пускает корни. Нам же нужны были обреченные люди, близко стоящие к смерти и без вся­кой надежды.

Потом появились Роб и Сэл. Оба они воспринимали происходящее неадекватно: Роб все время отрицал, что умирает, Сэл пришел к определенным выводам относи­тельно своей болезни и решил, что не нуждается в на­шей помощи. У двадцатисемилетнего Роба была злока­чественная опухоль мозга. В метаниях от несогласия и обратно он вдруг начинал уверять всех: “Вот увидите, через шесть недель я уже буду отдыхать в Альпах” (без сомнения, он не бывал нигде дальше восточного района Невады). Но через мгновение он уже проклинал свои парализованные ноги за то, что это мешает получению страховки: “Я пытаюсь понять, будет ли выгода жене и детям от моего самоубийства”.

Наша группа была небольшой, всего четыре челове­ка: Паула, Сэл, Роб и я, но мы решили начать работу. Сэлу и Пауле помощь была не нужна, я был психотера­певтом, поэтому мы выбрали Роба объектом помощи группы. Но он упрямо отказывался принять нашу по­мощь. Мы старались уважать его выбор отрицания. Но поддержка несогласия — это бесплодное занятие, осо­бенно если учесть то, что мы старались помочь Робу принять смерть и взять все от оставшейся жизни. Одна­ко никто из нас не знал, произойдет ли следующая встреча. Через два месяца головные боли Роба усили­лись, и однажды ночью он тихо умер во сне. Сомнева­юсь, что мы были ему полезны.

Сэл воспринимал конец жизни другим образом. На­двигающаяся смерть наполнила его жизнь тем смыслом, о котором он прежде и не подозревал. У Сэла была миеломная болезнь, очень болезненная форма рака, затро­нувшая кости. У него было повреждено множество кос­тей, и его упаковали в корсет от шеи до бедер. В свои тридцать лет Сэл сумел заслужить любовь многих людей. В момент наивысшего отчаяния его, так же как и Паулу, преобразила ошеломляющая идея, что его рак — это его превосходство. Это откровение управляло всем, что Сэл делал в своей жизни впоследствии, даже его вступлени­ем в группу. Ему казалось, что это даст возможность по­мочь другим людям найти некоторый удивительный смысл их заболеваний.

Вообще-то, Сэл пришел в нашу группу слишком рано: только через шесть месяцев она увеличилась до размеров аудитории, которую он заслуживал. До этого времени ему приходилось искать другие места выступле­ний, например, старшие классы школ, где он обращался к подросткам. “Вы хотите испортить свое тело наркоти­ками? Хотите убить его пьянками, травкой, кокаином? — Его голос гремел на весь зал. — Хотите расплющить себя в автокатастрофе? Сбросить свое тело с моста Голден Гэйт? Вам оно не нужно? Ну тогда отдайте его мне! Я с радостью возьму ваше тело, оно мне нужно — я хочу жить!”

Это было бесподобное обращение. Меня охватила дрожь, когда я услышал его речь, которая приобрела еще большую силу из-за смертельной тоски. Ученики слуша­ли в молчании, осознавая, как и я, что он говорил прав­ду, что у него не было времени на игру, притворство или страх перед последствиями.

Через месяц в нашей группе появилась Эвелин, и это стало для Сэла еще одной возможностью проявить себя. Шестидесятидвухлетняя, озлобленная и смертельно больная лейкемией, Эвелин пришла к нам, находясь на стадии переливания крови. Она искренне говорила о своем заболевании, она знала, что умирает. “Я могу при­нять это, — говорила она, — меня это не волнует. Но что меня волнует — так это моя дочь, она отравляет мне последние дни!” Эвелин называла свою дочь, психиатра, не иначе как “мстительной и ненавидящей ее женщи­ной”. Некоторое время назад у нее произошла с дочерью неприятная и глупая стычка: та накормила кота Эвелин не тем кормом. С того времени мать и дочь больше не разговаривали.

Услышав ее на занятиях, Сэл начал говорить просто, но страстно: “Послушай меня, Эвелин. Я тоже умираю. Какая разница, что ест твой кот? Какая разница, кто не выдержит первый? Ты же знаешь, что у тебя не так много времени в запасе, хватит притворяться. Ты же знаешь, что сейчас самая важная для тебя вещь — это любовь твоей дочери! Пожалуйста, не умирай, пока не скажешь ей об этом! Если ты не сделаешь этого, ты отра­вишь ей жизнь, она не сможет избавиться от горечи и вины и отравит жизнь своей дочери. Разорви круг! Эве­лин, разорви круг!”

Это сработало. Эвелин умерла через несколько дней, но ее сиделка сообщила нам, что у нее, задетой словами Сэла, было трогательное примирение с дочерью. Я очень гордился Сэлом. Это была первая победа нашей группы!

Появились еще два пациента, и через несколько ме­сяцев мы с Паулой. были убеждены, что нашего опыта достаточно, чтобы работать с многочисленной группой, и начали набирать людей для серьезной работы. Паула связалась с американским Раковым центром, в котором нашлись пациенты, каких мы искали. После их опроса мы приняли в группу семь человек, всех с раком молоч­ной железы, и официально открыли группу.

На нашем первом собрании Паула поразила меня, когда начала сеанс со сказки: “Раввин разговаривал с богом о рае и аде. “Я покажу тебе, что такое ад”, — сказал бог и повел раввина в ком­нату, где посередине стоял большой круглый стол. Люди, сидящие вокруг стола, умирали с голоду и были в отчаянии. На столе стоял горшок с мясом, да таким вкусным, что у раввина потекли слюнки. У каждого си­дящего за столом была ложка с очень длинной ручкой. И хотя ложки прекрасно доставали до горшка, их ручки были настолько длинные, что едоки не могли поднести ложку ко рту и поэтому оставались голодными. Раввин увидел, что их страдания были по-настоящему ужасными.

“А теперь ты увидишь рай”, — сказал бог, и они пошли в другую комнату, в точности такую же как и первая. В ней был большой круглый стол посередине и горшок с мясом.

Люди, сидящие вокруг, тоже держали в руках ложки с длинными ручками, но все они были сытые и упитанные, они смеялись и разговаривали. Рав­вин не мог ничего понять. “Это просто, но требует опре­деленного навыка, — сказал бог. — В этой комнате, как ты можешь заметить, люди научились кормить друг друга”.

Хотя независимое решение Паулы начать сеанс с чте­ния притчи и выбило меня из колеи, я позволил ей про­должать. Я знал, что она еще не определила наши роли и наши отношения в группе. Кроме того, ее решение было безупречным — я еще никогда не видел такого вдохнов­ляющего начала.

Следующий вопрос был: “Как назвать группу”? Паула предложила: “Мост”. Почему? Было две причины. Во-первых, в группе складывались связи одного пациен­та с другим. И, во-вторых, здесь мы были открыты друг для друга. Следовательно, “Мост” (в традициях Паулы).

Наше “скопление”, как называла его Паула, быстро росло. Каждые две недели появлялись новые лица, объ­ятые ужасом. Паула встречала их, приглашала на обед, обучала, очаровывала, одухотворяла их. Вскоре нас стало так много, что пришлось разделиться на две груп­пы по восемь человек, и я пригласил нескольких психи­атров в качестве соведущих. Однако все члены группы противились расколу, так как считали, что это повредит целостности семьи. Я предложил выход: мы могли встре­чаться двумя разными группами на час пятнадцать, а затем объединялись на заключительные пятнадцать минут и обменивались друг с другом тем, что происходило на сеансах.

Я надеюсь, наши встречи были полезны и на них поднимались наиболее болезненные вопросы, которые редкая группа отваживалась бы обсуждать. От занятия к занятию члены группы приходили с новыми и новыми метастазами, с новыми трагедиями. И каждый раз мы старались создать удобство для каждого пораженного че­ловека. Случалось и такое, что если кто-то был слишком болен, слишком близок к смерти и не мог прийти на встречу, то группа перемещалась к нему в спальню.

Не было ни одной темы, которая оказалась бы труд­ной для обсуждения в нашей группе. В каждом обсужде­нии Паула принимала самое непосредственное участие. Например, один раз нашу встречу начала Эва. Она гово­рила о том, как завидует своему другу, который на той неделе внезапно умер во сне от инфаркта. “Это лучший способ уйти”, — заключила она. Паула сказала на это, что моментальная смерть — это трагическая смерть.

Меня смутило поведение Паулы. Я был удивлен, что она ставила себя в такое нелепое положение. Стоило ли спорить с Эвой, что смерть во сне — лучший способ уйти? Но Паула тем не менее со свойственной ей убеди­тельностью начала высказывать свою точку зрения, что неожиданная смерть — это наихудший способ ухода из жизни. “Необходимо время, нельзя спешить, — говори­ла она. — Нужно подготовить окружающих к своей смерти — мужа, друзей, но прежде всего — детей. А как же незавершенные дела? Конечно, если они настолько важны, что нельзя отказаться от них в один момент. Они заслуживают того, чтобы их завершили. В противном случае, каков же тогда смысл твоей жизни?” “К тому же, — продолжала она, — смерть — это часть жизни. Пропустить ее, проспать ее — значит упустить великое событие своей жизни”.

Но последнее слово все же осталось за Эвой: “Думай как хочешь, Паула, но я очень завидую мгновенной смерти своего друга. Мне всегда нравились сюрпризы”.

Скоро группа стала хорошо известна в Стэнфорде. Ординаторы, медицинские сестры, группы студентов начали наблюдать наши занятия через одностороннее зеркало. Иногда боль в группе была настолько глубокой, что ее невозможно было выдержать, и студенты выбега­ли в слезах. Но они всегда возвращались. Хотя психоте­рапевтические группы всегда разрешают наблюдать свои встречи, делают они это неохотно. Но это не касалось нас: мы, напротив, всегда приветствовали наблюдения. Как и Паула, члены группы считали, что могут многому научить студентов, что слова умирающих сделают их мудрее. Мы очень хорошо усвоили один урок: жизнь нельзя отложить, ее нужно проживать сейчас, не дожи­даться выходных, отпуска, времени, когда дети закончат колледж или когда выйдешь на пенсию. Сколько раз я слышал горестные восклицания: “Как жаль, что мне пришлось дождаться, когда рак завладеет моим телом, чтобы научиться жить”.

В то время я был поглощен целью добиться успеха в научном мире, и мой безумный распорядок дня — ис­следования, лекции, тренинги и написание различных работ — не позволял мне часто видеться с Паулой. Может быть, я избегал ее? Вероятно, ее космическая перспектива, ее отдаленность от ежедневных забот угро­жали фундаменту моего дальнейшего продвижения на академическом рынке. Я видел ее каждую неделю на со­браниях группы, где я был руководителем с именем, а Паула — кем была она? Она была не помощником, а кем-то еще, координатором, сотрудником, связующим звеном. Она находила новых людей, помогала им сориентироваться и быть принятыми в группе, делилась своим личным опытом, обзванивала всех в течение неде­ли, приглашала их на обеды и к каждому приходила на выручку в трудную минуту.

Наверное, лучше всего роль Паулы могли бы описать слова “духовный наставник”. Она работала с группой и одухотворяла ее. Когда бы она ни начинала говорить, я внимательно вслушивался в каждое ее слово: у нее была удивительная проницательность. Она учила размыш­лять, глубоко заглядывать в себя, находить центр спо­койствия, переживать боль. Однажды, когда наше заня­тие подходило к концу, она взяла в руки свечу, зажгла и поставила на пол. Я был удивлен. “Сядьте ближе друг к другу — сказала она, протягивая руки тем, кто сидел рядом с ней. — Посмотрите на свечу и размышляйте в тишине”.

До встречи с Паулой я был приверженцем медицин­ских традиций, и я бы не одобрил психотерапевта, за­канчивающего встречу тем, что пациенты сидят, дружно держась за руки и разглядывая свечу. Но предложение Паулы показалось всем, и мне в том числе, своевремен­ным, и с тех пор каждое наше занятие заканчивалось по­добным образом. Я осознал ценность этих моментов, и если мне случалось сидеть рядом с Паулой, то я неиз­менно тепло пожимал ей руку перед тем как выпустить из своей. Она обычно вела медитацию громко, импрови­зируя и с большим достоинством. До конца жизни я буду помнить ее голос, ее слова: “Давайте оставим гнев, давайте оставим боль, давайте оставим жалость к себе. Найдите в себе спокойствие, мирные глубины и открой­те себя для любви, для прощения, для бога”. Слишком сильно для тревожного, вольнодумного медика-эмпи­рика!

Порой у меня возникал вопрос: есть ли еще желания у Паулы, кроме желания помочь другим? И, хотя я все время пытался узнать, что может группа сделать для нее, никогда не получал ответа. Меня удивлял темп ее жиз­ни: каждый день она навещала нескольких серьезно больных пациентов. Что двигало ею? И почему она гово­рит о своих проблемах в прошедшем времени? Она предлагала нам только решения проблем и никогда не ставила нас перед своими нерешенными вопросами. В конце концов, у нее была терминальная стадия рака, и она уже пережила все наиболее оптимистичные прогно­зы. Она оставалась энергичной, любящей и любимой, вдохновляющей всех, кому пришлось жить с раком. Что можно было еще желать?

Это было золотое время наших с Паулой странствий. Однажды, оглянувшись вокруг, я вдруг осознал, как раз­росся наш коллектив — руководители групп, секретари­ат для записи вновь прибывших и составления графика проведения встреч, преподаватели для работы с наблю­дающими за нашими занятиями студентами. Для такого размаха требовались средства. Я начал поиск финанси­рования для поддержания работы группы. С тех пор как я перестал думать о себе как о человеке, находящемся в непосредственной близости к смерти, я не требовал от пациентов медицинской страховки, я даже не спраши­вал их об этом. Я посвящал значительное количество сил и времени группе, и в то же время я обязан был от­рабатывать те деньги, которые платил мне Стэнфордский университет. С другой стороны, мне казалось, что мое практическое обучение по ведению групп раковых больных подходило к концу: наступило время что-то де­лать с нашим экспериментом, разрабатывать его, оце­нивать эффективность, публиковать результаты, распро­странять наш опыт по всему миру, поддерживать подоб­ные программы по всей стране. Короче говоря, пришло время продвижения.

Вскоре подвернулась подходящая возможность: Меж­дународный институт рака прислал запрос на социально-поведенческое исследование пациентов с раком мо­лочной железы. Я успешно применил предоставленную мне возможность для оценки эффективности работы группы с пациентами на терминальной стадии рака. Это был очень простой проект. Я был уверен, что проводи­мая работа оправдывалась качеством жизни смертельно больных пациентов, то есть мне нужно было разработать только компонент оценки — предварительные опросники для вновь пришедших пациентов и для последующего анкетирования через определенные промежутки времени.

Обратите внимание, что с этого момента в моей речи все чаще появляются личные местоимения: “я решил”, “я применил”, “моя терапия”. Постоянно возвращаясь и просеивая прах наших отношений с Паулой, я осознаю, что эти личные местоимения стали началом искажения той связи и любви, которые существовали между нами. Но в то время я не мог заметить даже намека на разлад. Помню, что Паула наполняла меня светом, а я был ее скалой, ее приютом, который она искала до тех пор, пока мы не встретились.

Сейчас я уверен в одном: сразу после того, как мое исследование начали финансировать, что-то в наших от­ношениях пошло не так. Сначала между нами появились небольшие трещинки, а затем и настоящие щели. Воз­можно, первым достаточно ясным сигналом стало заяв­ление Паулы, что она устала от проекта, что она чувству­ет себя опустошенной. Мне это было любопытно, ведь я всячески пытался сделать ее работу такой, как она хоте­ла: анкетирование кандидатов в группу, всех женщин с раком груди, и помощь в составлении оценочных анкет. Кроме того, я следил, чтобы ее работа всегда хорошо оп­лачивалась — намного больше, чем в среднем получает помощник, и больше, чем она хотела получать.

Несколькими неделями позже в беседе со мной она сказала, что чувствует себя утомленной и ей нужно боль­ше времени для себя. Я сочувствовал ей и пытался преддожить что-нибудь для того, чтобы снизить сумасшед­ший ритм ее жизни.

Вскоре после нашего разговора я представил в Меж­дународный институт рака письменный отчет о первой ступени исследования. И, хотя я удостоверился, что имя Паулы стояло первым среди имен исследователей, очень скоро до меня дошел слух о том, что она была недоволь­на степенью своего влияния. Я сделал ошибку, не при­дав этому слуху должного внимания: так это было не по­хоже на Паулу.

Через некоторое время в качестве своего коллеги я представил одной из групп доктора Кингсли, молодую женщину-психотерапевта, которая хотя и не имела опы­та работы с раковыми пациентами, но была чрезвычай­но начитанна и полностью посвящала себя работе. Вскоре меня нашла Паула. “Эта женщина, — ворчала она, — самая нечуткая, не преданная своему делу из тех, кого я когда-либо встречала. Ей и тысячи лет будет мало, чтобы научиться помогать пациентам!”

Я был поражен и ее открытым неприятием нового помощника, и ее едким, осуждающим тоном. “Паула, почему так резко? Почему без сострадания, не по-хрис­тиански?”

Исследование предполагало, что во время первых шести месяцев финансирования я должен был посещать двухдневные симпозиумы для консультации со специа­листами по раковым заболеваниям, построению иссле­дования и статистическому анализу. Я пригласил Паулу и еще четверых членов группы принять участие в качест­ве консультантов. Симпозиум был чистой воды показу­хой, вопиющей потерей денег и времени. Но такова жизнь в области исследований, оплачиваемых по феде­ральному договору, и люди быстро приспосабливаются к этим шарадам. Паула тем не менее так и не привыкла. Подсчитывая количество потраченных за два дня денег (около 5 тысяч долларов), она называла подобные встре­чи аморальными:

— Только подумай, сколько можно было бы сделать на эти пять тысяч долларов для раковых больных!

— Паула, я тебя очень люблю, но как же ты можешь быть такой бестолковой! Разве ты не понимаешь, — уго­варивал я ее, — что необходимо пойти на компромисс? Нет способа использовать эти пять тысяч для прямой помощи пациентам. Важнее, что мы можем потерять финансирование, если не будем соблюдать пунктов до­говора. Если мы будем упорно продолжать наше иссле­дование, закончим его и покажем ценность нашего под­хода к умирающим раковым больным, к нам придет большее количество пациентов, намного больше тех, кому мы сможем помочь на пять тысяч долларов. Давай не будем экономными в мелочах и расточительными в крупном, Паула! Компромисс, — уговаривал я ее, — в последний раз.

Я ощущал ее разочарование. Покачав головой, она ответила:

— Однажды пойти на компромисс, Ирв? Не бывает единичного компромисса.

Во время симпозиума консультанты показывали те умения, ради которых их набирали (и за что им хорошо платили). Одни обсуждали психологическое тестирова­ние на оценку уровня депрессии, тревожности, точки локус-контроля; другие беседовали о системе здраво­охранения; третьи — о ресурсах общества.

Паула полностью отдалась работе на симпозиуме. Мне кажется, она поняла, что времени осталось мало и нет возможности играть в ожидание. На торжественном собрании консультантов она играла роль овода. Напри­мер, когда обсуждались такие показатели дезадаптации пациентов, как невозможность подняться с постели или самостоятельно одеться, замкнутость или плач, Паула начинала спорить, что, по ее мнению, любое из этих состояний было в свое время ступенью инкубационного периода, которое в конечном итоге обязательно прояв­лялось на другой стадии развития, иногда в период взросления. Она отвергала все попытки специалистов убедить ее, что когда кто-то использует достаточно боль­шую выборку, совокупный счет и контрольную группу, то подобное рассмотрение может легко быть принято статистически в анализе данных.

Затем наступило время, когда участников симпозиу­ма попросили предложить важные факторы, которые могли бы предсказать психологическую адаптацию чело­века к раковому заболеванию.

Доктор Ли, специалист в области раковых болезней, записывал эти факторы по мере того, как участники называли их: стабильность в браке, ресурсы окружающей среды, индивидуальность, семейная история. Руку подняла Паула: “А как же муже­ство? Духовная сила?”

Медленно, не говоря ни слова, доктор Ли посмотрел на нее. Все это время он молча подбрасывал в воздух и снова ловил кусочек мела. Наконец он повернулся и на­писал предложение Паулы на доске. И, хотя я считал ее слова небезосновательными, для меня и для всех окру­жающих было ясно, что, пока доктор Ли крутил в руках мел, он думал: “Кто-нибудь, кто угодно, пожалуйста, из­бавьте меня от этой пожилой дамы!” Позже, за обедом, он общался с Паулой высокомерно, как евангелист. Да, безусловно, доктор Ли был выдающимся онкологом, чьи поддержка и указания были необходимы для проекта, и я рисковал настроить его против нас, но я верно защи­щал ее, подчеркивая важность сказанного в формирова­нии и функционировании группы. И хотя мне не уда­лось изменить его впечатление от Паулы, я гордился собой, отстаивая ее.

В тот же вечер Паула позвонила мне. Она была в ярости:

— Все эти доктора медицины, работающие на симпо­зиуме, — автоматы, бесчеловечные автоматы! Кто для них мы — пациенты, страдающие от рака двадцать четы­ре часа в сутки? Я же говорила тебе, мы для них не боль­ше, чем “неадекватно действующие стратегии”.

Мы долго говорили с ней, и я старался сделать все, чтобы успокоить ее. Я нежно пытался убедить ее, что она не похожа на других, и просил быть терпеливой. И, подчеркивая свою преданность принципам, с кото­рых начиналась наша группа, я подвел итог нашего раз­говора:

— Помни, Паула, это не играет никакой роли, пото­му что у меня уже есть свой план исследования, который я не позволю контролировать никаким машинам. По­верь мне!

Но ее невозможно было ни успокоить, ни, если бы даже это оказалось правдой, заставить поверить мне. Этот симпозиум прочно засел в ее голове. Неделями она размышляла о нем и в конце концов прямо обвинила меня в бюрократизме. Паула послала доклад в Междуна­родный институт рака, но он не уменьшил ни ее энер­гии, ни ее озлобления.

И наконец, Паула пришла в мой кабинет и заявила, что покидает группу.

— Почему?

— Я устала от этого.

— Я знаю, это что-то большее. Какова настоящая причина?

— Я же сказала, я устала.

И, сколько я ни расспрашивал ее, она продолжала настаивать, хотя мы оба знали, что настоящая причина была в том, что я разочаровал ее. Я безуспешно исполь­зовал всю свою хитрость, наработанную годами. Все мои попытки, включая подтрунивания и напоминания о на­шей долгой дружбе, были встречены с ледяным спокойствием. Больше мы не встречались и вынуждены были помнить наш горестный, бестолковый спор.

— Просто я много работаю, а это для меня слиш­ком, — сказала она.

— Но разве это не то, что я говорил тебе долгое время, Паула? Сократи свои посещения и телефонные звонки десяткам пациентов в твоем списке. Просто при­ходи в группу. Ты нужна группе. И ты нужна мне. Девя­носто минут в неделю — это так мало!

— Нет, я не могу делать противоречивые вещи. Мне необходим чистый отдых. Кроме того, мы находимся с группой в разных измерениях. Она стала слишком по­верхностной, а мне необходимо заглянуть глубже — ра­ботать с символами, снами, архетипами.

— Я согласен с тобой, Паула, — к этому моменту я успокоился. — Я хочу того же, и это как раз то, к чему сейчас подходит группа.

— Нет, я чувствую усталость, я иссякла. Каждый новый пациент заставляет меня вспомнить о моем кри­зисе, о моей Голгофе. Нет, я уже решила, встреча на сле­дующей неделе будет последней.

Так и произошло. Паула больше не вернулась в груп­пу. Я попросил ее звонить мне в любое время, когда ей захочется поговорить. Она ответила, что я тоже могу ей звонить. Ее замечание не было язвительным, но оно из­менило систему и сильно задело меня. Она ни разу не позвонила мне. Несколько раз я сам звонил ей и раза два пригласил на обед. Наш первый обед (настолько болез­ненный, что я долго не решался звонить ей после него) начинался угрожающе. Обнаружив, что наш любимый ресторан переполнен, мы перешли через улицу и напра­вились к Троут, огромной пещерной конструкции, по­строенной без какого бы то ни было изящества. В про­шлом она была представительством компании “Олдсмобиль”, затем продуктовым магазином и школой танцев. Теперь же это здание размещало в себе ресторан с меню, содержащим “танцующие” бутерброды: Вальс, Твист, Чарльстон.

Это было неправильно, я знал это и, заказывая бутер­брод Хула, и когда Паула извлекла из своей сумки ка­мень размером с маленький грейпфрут и положила между нами на стол.

— Мой камень злости, — сказала она.

С этого момента в моей памяти начинаются белые пятна. К счастью, я сделал кое-какие пометки после этой встречи — разговор был слишком важен для меня, чтобы довериться памяти.

— Камень злости? — безучастно повторил я, вгляды­ваясь в покрытый лишайником булыжник, лежащий между нами.

— Мне так часто доставалось, что однажды меня по­глотил гнев. Теперь я научилась справляться с ним. Я за­гоняю его в этот камень. Мне необходимо было прине­сти его сегодня на нашу встречу. Я хотела, чтобы он был здесь, когда я тебя увижу.

— Почему ты злишься на меня, Паула?

— Нет, я больше не злюсь, слишком мало времени, чтобы злиться. Но ты причинил мне боль; я осталась в одиночестве, когда больше всего нуждалась в помощи.

— Я никогда не оставлял тебя, Паула, — ответил я, но она даже не обратила внимания на мои слова и про­должала говорить.

— После симпозиума я ощущала себя разбитой. Глядя, как доктор Ли стоял передо мной и подбрасывал мелок, игнорируя и меня, и человеческое беспокойство пациентов, я чувствовала, что земля уходит у меня из-под ног. Пациенты тоже люди, мы боремся. Иногда нам необходимо великое мужество, чтобы бороться с раком. Мы говорим о победах или поражениях в этих битвах, но мы боремся. Иногда нас поглощает отчаяние, иногда на­ступает полное физическое истощение, но бывает, что мы возвышаемся над болезнью. Мы не “стратегии”! Мы намного больше, намного!

— Паула, я же не доктор Ли, я думаю иначе. Я защи­щал тебя, когда позже разговаривал с ним, я же говорил тебе. После всей нашей совместной работы как ты могла подумать, что я считаю тебя “стратегией”? Я ненавижу эти слова и эту точку зрения так же, как и ты.

— Пойми, я на самом деле не хочу возвращаться в группу.

— Не в этом дело, Паула. — Я больше не беспокоил­ся, вернется ли она в группу. Безусловно, она была серд­цем группы, источником энергии, но в ней было слиш­ком много силы и вдохновения: ее уход сделал возмож­ным для нескольких других пациентов духовно расти и вдохновлять самих себя. — Для меня важнее, чтобы ты мне доверяла и помогала.

— После симпозиума, Ирв, я проплакала весь день, я звонила тебе, но ты не перезвонил в тот же день. Позд­нее, когда ты связался со мной, ты не предложил ника­кого утешения. Я пошла в церковь и три часа говорила с отцом Элсоном. Он выслушал меня, он всегда меня слу­шает. Думаю, он и спас меня.

Чертов священник! Я попытался вспомнить тот день три месяца назад. Смутно припомнил наш разговор, она не просила о помощи. Точно, она звонила, чтобы узнать что-то о симпозиуме, то, что мы уже не раз обсуждали. Много раз. Как она не могла этого понять? Сколько раз мне придется ей повторять эти бессмысленные вещи, что я не доктор Ли, что я не подбрасывал мелок в руках, что я защищал ее, что я собирался продолжать работу, начатую в группе, что ничего не могло измениться в ходе занятий только из-за того, что пациентов попросят заполнять несколько анкет каждые три месяца? Да, Паула звонила мне в тот день, но ни тогда, ни позднее она не просила о помощи.

— Паула, если ты уже все мне сказала, то подумай, неужели я мог бы от тебя отвернуться?

— Ты не представляешь, я плакала двадцать четыре часа.

— Но я не ясновидящий. Ты сказала, что хотела по­говорить об исследовании и твоем докладе.

— Я проплакала весь день!

Так это и продолжалось, разговор двоих людей, не слышащих друг друга. Я старался достучаться до нее, я говорил, что она была нужна мне, не группе, а лично мне. Правда, мне ее не хватало. В моей жизни наступали моменты, когда я грустил без ее вдохновения и ее успо­каивающего присутствия. Однажды, за несколько меся­цев до этого, я позвонил Пауле якобы для того, чтобы обсудить планы группы, но на самом деле уехала моя жена и мне было тоскливо и одиноко. После нашего почти часового разговора мне стало намного лучше, но я испытывал чувство вины за то, что так хитро напросился на терапию.

Сейчас я вспоминал этот долгий телефонный разго­вор. Почему я не мог быть честным? Почему я просто не сказал: “Послушай, Паула, выслушай меня сегодня вече­ром. Помоги мне — я чувствую себя одиноким, подав­ленным, разбитым. Я не могу спокойно спать — все время просыпаюсь”. Нет, без вопросов! Было легче по­лучить все тайно.

Получается, с моей стороны было лицемерием пред­положить, что Паула могла попросить меня о помощи открыто. Значит, она завуалировала свою просьбу во­просом о симпозиуме. И что! Я должен был утешать ее, а она гордо стоять в стороне.

Рассматривая ее камень злости, я осознавал, как мал был шанс спасти наши отношения. Безусловно, не было времени для тонкостей, и я открыто сказал ей: “Ты нужна мне!”, напоминая, что у терапевта тоже есть свои потребности. “Возможно, — продолжал я, — я был недо­статочно внимателен к твоим бедам. Я не умею читать мысли. Но ты разве не отказывалась годами принимать мою помощь? Дай мне еще одну возможность. Даже если я не смог помочь тебе, не покидай меня навсегда”. Я достаточно приблизился к ней, но Паула была непре­клонна, и мы расстались, не пожав друг другу руки.

Я выкинул Паулу из своей головы на много месяцев, до тех пор, пока доктор Кингсли, психотерапевт, к кото­рой Паула питала антипатию, не рассказала мне однаж­ды об очередном столкновении. Паула вернулась в груп­пу, руководителем которой была доктор Кингсли (к этому времени в проекте было уже несколько групп), и не давала никому вставить и слово в свою речь. Я немед­ленно позвонил ей и снова пригласил на обед.

Меня удивило то, как обрадовалась Паула моему приглашению. Но, встретившись с ней на этот раз в Стэнфордском клубе, в котором не предлагали никаких “пляшущих” бутербродов, я понял, каковы ее намере­ния. Весь наш разговор крутился вокруг личности док­тора Кингсли. Если верить Пауле, коллега доктора Кингсли пригласил ее в группу, но, как только она нача­ла говорить, доктор Кингсли перебила ее и попросила не занимать так много времени. “Тебе бы стоило сделать ей выговор, — настаивала Паула. — Ты же знаешь, что учи­теля должны нести ответственность за непрофессио­нальное поведение своих учеников”. Но доктор Кингсли была моей коллегой, а не учеником, я знал ее долгие годы. Ее муж был моим близким другом, мы вели со­вместно с ней много групп, она была превосходным спе­циалистом. Я был уверен, что Паула искажала действи­тельность.

Медленно, слишком медленно до меня стало дохо­дить, что Паула просто ревновала: ревновала к внима­нию и привязанности, которыми я одаривал эту женщину, ревновала к союзу с ней и со всеми членами исследова­тельской группы. Паула сопротивлялась симпозиуму, препятствовала любому сотрудничеству с другими ис­следователями. Она сопротивлялась любым изменени­ям. Все, чего она хотела, — вернуть то время, когда мы были только вдвоем.

Что я мог сделать? Ее настойчивое требование вы­брать между ней и доктором Кингсли поставило меня перед дилеммой. “Меня интересуешь и ты, и доктор Кингсли, Паула. Как я могу оставаться самим собой, по­лучать новые знания, строить отношения с доктором Кингсли и другими коллегами без твоего участия, в ко­тором ты мне хочешь отказать?” И, хотя я всячески искал к ней подход, расстояние между нами все увели­чивалось. Я не мог найти правильных слов; казалось, темы для разговора исчерпаны. У меня уже не было права задавать ей личные вопросы, она не проявляла ин­тереса к моей жизни.

На протяжении всего обеда она рассказывала мне ис­тории о безобразном отношении врачей к ней: “Их не интересуют мои вопросы, их лечение приносит больше вреда, чем пользы”. Она пожаловалась на психотерапев­та, который разговаривал с пациентами из нашей первой группы: “Он крадет наши открытия, чтобы использовать в своей книге. Ты бы защитил себя, Ирв!”

Паула, очевидно, серьезно волновалась, а я был встревожен и огорчен ее паранойей. Я думаю, мое стра­дание стало для нее очевидно, потому что, как только я собрался уходить, она попросила задержаться на не­сколько минут.

— У меня есть для тебя история, Ирв.

Сядь и послу­шай о койоте и цикаде.

Она знала, что я люблю истории, а особенно ее исто­рии. Я слушал с надеждой.

“Жил-был койот, который чувствовал себя раздав­ленным жизнью. Все, что было перед его глазами, — это много голодных детенышей, много охотников и много ловушек. И вот однажды он сбежал, чтобы жить в одиночестве. В один прекрасный день он услышал прекрас­ную мелодию, музыку благополучия и умиротворения. Он пошел на звук мелодии в глубь леса и увидел боль­шую цикаду, которая грелась на бревне и пела.

“Научи меня своей песне”, — попросил койот цика­ду. Никакого ответа. Он снова попросил научить его. Но цикада не отвечала. Наконец, когда койот пригрозил съесть ее, цикада согласилась и начала петь сладкую песню снова и снова, пока койот не запомнил ее. На­свистывая новую мелодию, он пошел домой. Внезапно налетела стая диких гусей, и койот отвлекся. Когда же он решил спеть снова, то понял, что забыл песню.

Он вернулся в солнечный лес. Но к этому времени цикада, оставив свою пустую кожицу на бревне, взлетела на ветку дерева. Койот решил не терять времени и сде­лать так, чтобы мелодия осталась в нем постоянно. В один присест он проглотил кожицу, думая, что цикада внутри, и отправился домой. Однако ему так и не уда­лось вспомнить мелодию. Койот понял, что проглочен­ная им цикада не сможет ничему его научить, ему нужно было выпустить ее и заставить снова повторить песню. Взяв нож, он вонзил его в живот, чтобы достать цикаду. Но нож вошел так далеко, что койот умер”.

— Так вот, Ирв... — сказала Паула, даря мне свою блаженную улыбку. Она дотронулась до моей руки и прошептала мне в ухо:

— Пришло время найти свою собственную песню. Я был тронут: ее улыбка, ее таинственность, ее тяга к мудрости — это была та Паула, которую я так сильно любил. Мне понравилась притча. Это была Паула “ста­рой марки”, чувствовалось прежнее время. Я понял ее историю в прямом смысле — мне бы следовало петь свою песню — и упустил глубокое, тревожащее значе­ние — наши с Паулой отношения. Я до сегодняшнего дня отказывался даже думать о глубинном смысле этой сказки.

С тех пор мы пели каждый свою песню отдельно. Моя карьера продвигалась вперед: я проводил исследо­вания, написал много книг, получил долгожданные уче­ные награды и степени. Прошло десять лет. Проект изу­чения рака молочной железы, начатый с помощью Паулы, был уже давно завершен и его результаты опуб­ликованы. Мы провели групповую терапию для пятиде­сяти женщин с раком молочной железы и обнаружили, что по сравнению с контрольной группой, состоящей из тридцати шести женщин, качество жизни наших паци­ентов постоянно улучшалось. (Многими годами позже, в последующих работах, напечатанных в журнале “Лан­цет”, мой коллега доктор Дэвид Шпигель, которого я долго просил присоединиться к проекту, в конечном счете продемонстрировал, что группа значительно уве­личивала продолжительность жизни ее членов.) Но группа стала историей; все тридцать женщин из перво­начальной группы “Мост” и восемьдесят шесть женщин из проекта изучения рака молочной железы уже умерли.

Все, кроме одной. Однажды в больничном коридоре молодая рыжеволосая женщина, лица которой я не за­помнил, поприветствовала меня и сказала:

— Вам привет от Паулы Уэст.

Паула! Как такое могло быть? Она все еще жива? А я не знал. Я содрогался при мысли, что стал человеком, которому не интересно, существует ли на земле дух, по­хожий на нее, или нет.

— Паула? Как она? — запинаясь проговорил я. — От­куда вы ее знаете?

— Два года назад, когда мне поставили диагноз ту­беркулез кожи, Паула пришла навестить меня и пригла­сила в ее группу самопомощи. С тех пор она заботится обо мне, и не только обо мне — обо всем сообществе больных туберкулезом.

— Мне жаль слышать о вашем заболевании. А Паула? Туберкулез? Я не знал. — Это было лицемерием. Как мог я знать? Разве я ей позвонил хоть один раз?

— Она говорит, что это от лекарств, которые ей дава­ли от рака.

— Она очень больна?

— Про Паулу никогда ничего не знаешь точно. Ко­нечно, не так больна, если начала вести группу больных туберкулезом, если приглашает на обеды, навещает нас, когда мы настолько больны, что не можем выйти из дома, она приглашает врачей, чтобы держать нас в курсе последних исследований в области туберкулеза. К тому же не так больна, если начала свое расследование про­фессиональной этики врачей, лечивших ее от рака.

Организовывать, обучать, быть сиделкой, агитиро­вать, создать группу самопомощи для больных туберку­лезом, обвинение врачей — это было в духе Паулы, все правильно.

Я поблагодарил молодую женщину и позже в этот же день набрал номер Паулы, который все еще помнил наизусть, хотя прошло уже больше десяти лет с послед­него телефонного разговора. Ожидая ответа, я думал о недавних гериатрических исследованиях, обнаруживших позитивную корреляцию между личностными качества­ми и долголетием: так, постоянно ворчащие, параноидные и настойчивые пациенты в основном живут дольше. Но лучше уж злющая и раздраженная, но живая Паула, чем спокойно лежащая под землей!

Она, казалось, обрадовалась моему звонку и пригла­сила к себе домой. По ее словам, волчанка (туберкулез кожи) сделала ее слишком чувствительной к солнечным лучам и она не могла ходить по ресторанам в дневное время. Я согласился. В тот день, когда я пришел на обед, Паула занималась своим палисадником. Завернутая с ног до головы в легкое покрывало, с огромной пляжной шляпой на голове, она пропалывала изящную испан­скую лаванду.

— Похоже, эта болезнь убьет меня, но она не заста­вит меня прекратить заниматься садом, — сказала Паула, взяв меня за руку и ведя к дому.

Мы подошли к темно-фиолетовому дивану и сели рядом. Она начала говорить очень серьезно:

— Мы с тобой сто лет не виделись, Ирв, но я часто о тебе думаю. Ты во всех моих молитвах.

— Я рад, что ты обо мне думаешь, Паула. Но что ка­сается молитв, ты знаешь, я их недолюбливаю.

— Да, да, конечно, в этой области ты еще не раскрыл себя. Это напоминает мне, — сказала она, улыбаясь, — что работа с тобой еще не закончена. Ты помнишь, когда мы в последний раз говорили о боге? Несколько лет назад, но я помню, как ты сравнивал мое чувство святости с кишечными коликами по ночам.

— Без контекста это звучит грубо, даже для меня. Я не хотел никого оскорблять. Но чувство — это просто чувство. Субъективное положение никогда не докажет объективную правду. Мечта, страх, ужас не означают, что...

— Да, да, — перебила меня Паула с улыбкой, — я знаю твою твердую материалистическую точку зрения. Я ее слышала много раз и всегда поражалась страсти, преданности и вере, которые ты вкладывал в свои ут­верждения. Помню, в последнюю нашу встречу ты ска­зал, что у тебя никогда не было близкого друга, ты не знал никого, кто бы преданно во что-то верил.

Я кивнул головой.

— Тогда я хотела тебе сказать, что ты забыл одного друга, который свято верил, — меня! Мне бы хотелось рассказать тебе о священном! Как странно, что ты по­звонил именно сейчас: я думала о тебе последние две не­дели. Я недавно вернулась из паломничества в Сьерру. Как мне хотелось, чтобы ты был рядом со мной. Сядь и послушай, я расскажу о нашем путешествии. Однажды нас попросили подумать о ком-то, кто умер, кого мы любили, кого нам было трудно отделить от себя. Я вспомнила о своем брате, которого я очень сильно любила, но он умер в семнадцать лет, когда я была еще ребенком. Нас попросили написать этому человеку письмо и сказать в нем те важные вещи, которые мы уже никогда не сможем ему сказать. Затем мы искали в лесу то, что напоминало нам этого человека. В конце концов мы похоронили этот предмет из леса вместе с письмом. Я выбрала маленький гранитный камень и похоронила его в тени можжевельника. Мой брат был похож на ка­мень — твердый и устойчивый. Если бы он был жив, он бы поддержал меня, он бы не предал меня.

Сказав это, Паула посмотрела мне в глаза. Я хотел было ответить ей, но она закрыла мне рот рукой и про­должала:

— В ту ночь, в полночь, церковные колокола звонили по тем, кого мы потеряли. Нас было двадцать четыре па­ломника, и колокола прозвонили двадцать четыре раза. Слушая звон в своей комнате, я прожила, правда, про­жила смерть своего брата. Я почувствовала неописуемую грусть, пронизавшую меня насквозь, когда думала о том, как много мы с ним пережили вместе и как много могли бы еще пережить. Потом случилась странная вещь: ко­локола продолжали звонить, и с каждым их ударом я вспоминала тех, кто был в нашей группе “Мост” и уже умер. Когда колокола перестали звонить, я вспомнила двадцать одного человека. Все это время я плакала. На мои рыдания пришла монахиня, она крепко обняла меня и держала до последнего удара. Ирв, ты помнишь их? Ты помнишь Линду и Банни...

— Еву и Лили, — я чувствовал, как на глаза навора­чивались слезы, и начал помогать ей вспоминать лица, истории, боль членов нашей первой группы.

— Мадлен и Габи.

— Джуди и Джоан.

— Эвелин и Робин.

— Сэл и Роб.

Держа друг друга за руки и покачиваясь, мы продол­жали нашу панихиду, пока не назвали имена всех членов нашей маленькой семьи.

— Это священный момент, Ирв, — сказала она, за­глядывая мне в глаза. — Ты чувствуешь присутствие их душ?

— Я помню их достаточно хорошо и ощущаю твое присутствие, Паула. Это достаточно свято для меня.

— Ирв, я тебя хорошо знаю. Попомни мое слово — наступит момент в твоей жизни, и ты поймешь, как ты на самом деле религиозен. Но нет смысла убеждать тебя в этом, пока ты голоден. Давай пообедаем.

— Подожди, Паула. Несколько минут назад ты сказа­ла, что твой брат никогда бы тебя не предал. Это был ка­мень в мой огород?

— Однажды, — ответила Паула, вглядываясь в меня своими блестящими глазами, — когда я смертельно в тебе нуждалась, ты оставил меня. Но это было давно. Это прошло. Ты вернулся.

Я точно знал, какой именно момент она имела в виду, — когда доктор Ли подбрасывал мелок в воздух. Сколько же занял времени полет этого мелка? Одну се­кунду? Две? Но эти короткие мгновения застыли у нее в памяти. Мне бы понадобился топорик для льда, чтобы вырубить их. Но я был не настолько глуп, чтобы попро­бовать. Вместо этого я вернул разговор к ее брату.

— Когда ты сказала, что твой брат был похож на ка­мень, я вспомнил другой камень, камень злости, кото­рый однажды лежал между нами на столе. Знаешь, ты никогда, вплоть до сегодняшнего дня, не говорила мне о нем. Но его смерть помогает мне сейчас понять кое-что о нас двоих. Наверное, мы всегда были треугольни­ком — ты, я и твой брат? Может быть, поэтому ты не по­зволяла мне быть твоим камнем? Возможно, его смерть убедила тебя, что все остальные мужчины хилые и нена­дежные?

Я замолчал в ожидании. Какой будет ее ответ? За все эти годы я впервые предложил Пауле толкование ее самой. Она ничего не ответила. Я продолжал:

— Думаю, я прав. Мне кажется, хорошо, что ты при­соединилась к этому паломничеству; хорошо, что ты по­пыталась сказать ему “прощай”. Надеюсь, теперь между нами многое изменится.

Она молчала. Затем поднялась с загадочной улыбкой, проговорив: “Пора тебя накормить”, и ушла на кухню.

Была ли эта фраза — “Пора накормить тебя” — под­тверждением, что я сам только что накормил ее? Черт, ее было всегда трудно понять.

Спустя некоторое время, когда мы сели за стол, она серьезно посмотрела на меня и

Предыдущая статья:Глава 1. Мамочка и смысл жизни. Следующая статья:Глава 3. Южный комфорт.
page speed (0.0138 sec, direct)