Всего на сайте:
183 тыс. 477 статей

Главная | Политика

Империи презрения, империи почитания  Просмотрен 86

 

Влияние культуры на экономическое развитие, стимулирующее или тормозящее, указывает на возможное препятствие на описанном в части второй пути победного марша Универсальной Истории. Современная экономика — процесс индустриализации, детерминированный современной наукой — вынуждает гомогенизацию человечества и по дороге разрушает широкий спектр традиционных культур. Но он может и не выиграть каждую битву, сталкиваясь иногда с такими культурами и проявлениями тимоса, которые переварить трудно. А если процесс экономической гомогенизации остановится, то и будущее процесса демократизации окажется неясным. Хотя многие народы мира на сознательном уровне считают, что хотят иметь у себя капиталистическое процветание и либеральную демократию, не каждый из них сможет усвоить то и другое.

Таким образом, несмотря на явное отсутствие в настоящий момент системных альтернатив либеральной демократии, в будущем могут утвердиться некоторые новые авторитарные альтернативы, в прошлом, возможно, неизвестные. Эти альтернативы, если они возникнуть, будут созданы двумя различными группами народов: теми, кто в силу культуральных причин постоянно терпит экономический крах, и теми, кто будет непомерно успешен в капиталистической игре.

Первый феномен — возникновение антилиберальных учений из экономического краха — в прошлом уже случался. Сегодняшнее возрождение исламского фундаментализма, коснувшееся практически любой страны мира со значительным мусульманским населением, может считаться реакцией мусульманских обществ на неудачу в попытках поддержать свое достоинство лицом к лицу с немусульманским западом. Под конкурентным прессом преобладающей в военном отношении Европы некоторые исламские государства в девятнадцатом — начале двадцатого веках предприняли коренные модернизационные усилия в попытках ассимилировать западную практику, которую считали необходимой для сохранения конкурентоспособности. Эти модернизационные программы, как реформы Мэйдзи в Японии, состояли из всепроникающих попыток внедрить принципы западного рационализма во все аспекты жизни — от экономики, чиновничьей структуры и армии до образования и социальной политики. Наиболее систематические усилия в этом направлении предприняла Турция: Оттоманские реформы девятнадцатого века сменились в двадцатом реформами основателя современного турецкого государства Кемаля Ататюрка, старавшегося создать светское государство на основе турецкого национализма. Последним большим интеллектуальным импортом, воспринятым исламским миром с Запада, был секулярный национализм, представленный великим панарабским националистическим движением Насера в Египте и партии БААС в Сирии, Ливане и Ираке.

Но в отличие от реформ Мэйдзи в Японии, которая воспользовалась западными технологиями для победы над Россией в 1905 году и нападения на Америку в 1941 году, почти все исламские страны так и не усвоили импортированные с Запада идеи и не достигли того экономического или политического успеха, на который рассчитывали реформаторы девятнадцатого и начала двадцатого столетий. До пришествия нефтяного богатства в шестидесятых — семидесятых годах двадцатого века ни одна исламская страна не могла составить конкуренции Западу в экономическом или военном смысле. Многие, конечно, оставались колониями в течение Второй мировой войны, а идея создания секулярного панарабского единства рухнула после унизительного поражения Египта от Израиля в 1967 году. Возрождение исламского фундаментализма, ставшее заметным после Иранской революции 1978—1979 гг., совсем не было случаем "традиционных ценностей", доживших до современной эпохи. Эти ценности, искаженные и подпорченные терпимостью, были благополучно побеждены в течение предыдущих ста лет. Исламское возрождение было ностальгическим стремлением к прежним, более чистым ценностям, которые, как говорилось, существовали в далеком прошлом" и они не были ни дискредитированными "национальными ценностями" недавнего прошлого, ни западными ценностями, столь неудачно пересаженными на Ближний Восток. В этом отношении исламский фундаментализм совсем не поверхностно напоминает европейский фашизм. Как и в случае фашизма, неудивительно, что фундаменталистское возрождение наиболее тяжело поразило самые с виду современные страны, потому что это их традиционные культуры оказались под наибольшей угрозой от импорта западных ценностей. Силу исламского возрождения можно понять только, если понять, насколько глубоко было ранено достоинство6 исламского общества двойной неудачей: не вышло ни сохранить преемственность традиционной общественной структуры, ни успешно ассимилировать технику и ценности Запада.

Даже в Соединенных Штатах можно заметить начало возникновения антилиберальных идеологий — отдаленный результат различий отношений культур к экономической деятельности. В зените расцвета движения за гражданские права большинство черного населения Америки жаждали полной интеграции в белое общество, подразумевавшее полное принятие доминантных культурных ценностей американского общества. Проблема черных американцев понималась не как проблема самих ценностей, а как проблема согласия белого общества признать достоинство черных, принимающих эти ценности. Но несмотря на отмену санкционированных законом барьеров на пути равенства в шестидесятых годах и возникновение положительных программ действия, отдававших предпочтение черным, определенный слой американского черного населения не только не смог преуспеть экономически, но фактически потерял почву под ногами.

Однако одним из политических результатов экономической неудачи явилось все более часто слышимое утверждение, будто традиционные мерки экономического успеха — работа, образование и занятость — представляют собой не универсальные, но "белые" ценности. Вместо того чтобы стремиться к интеграции в слепое к цвету общество, некоторые черные лидеры подчеркивают необходимость черпать гордость в своеобразной афро-американской культуре с ее собственной историей, традицией, героями и ценностями, равной культуре белого общества, но отдельной от нее. В некоторых случаях это стремление превращается в "афроцентризм", утверждающий превосходство природной африканской культуры над "европейскими" идеями, такими как социализм и капитализм. Жажда признания достоинства этой отдельной культуры со стороны системы образования, работодателей и самого государства для многих чернокожих сменило жажду признания их недифференцированного человеческого достоинства, например христианского, достоинства человека как морального существа, о чем говорил Мартин Лютер Кинг. Результатом такого способа мышления явилась возрастающая самосегрегация черных — очевидная сегодня в большинстве американских университетских кампусов — и упор на политику группового достоинства вместо индивидуальных достижений или экономической деятельности как основного пути социального роста.

Но если новые антилиберальные могут быть усвоены теми, кого в экономическом соревновании стреноживает культура, то иным потенциальным источником авторитарных идей могут оказаться и те, кто достиг заметного экономического успеха. Наиболее серьезный вызов, брошенный сегодня либеральному универсализму Американской и Французской революций, исходит не из коммунистического мира, экономический крах которого виден всем, у кого есть глаза, но от тех стран Азии, где либеральная экономика сочетается с каким-либо патерналистским авторитаризмом. Много лет после Второй мировой войны Япония и другие страны Азии смотрели на Соединенные Штаты и Европу как на модель для полной модернизации общества и верили, что должны перенимать все — от технологии до западных приемов менеджмента, а главное — политическую, систему, иначе утратят конкурентоспособность. Но колоссальный экономический успех Азии привел к все растущему пониманию, что этим успехом страны Азии обязаны не просто усвоению западной практики, а тому, что в этих странах сумели сохранить определенные традиционные черты собственных культур (например, сильную трудовую этику) и объединить все это в современную экономическую и деловую среду.

Политическая власть в Азии имеет особые корни по сравнению с Европой и Северной Америкой, и либеральная демократия там рассматривается совсем не так, как в странах ее исторического рождения.358 Те же самые группы конфуцианского общества, которые так важны для сохранения трудовой этики, не меньшую роль играют и как основа политической власти. Личность получает свой статус не благодаря своим личным способностям или ценности, но в той степени, в которой она является членом общепризнанной группы и подчиняется ее правилам. Если же человек начинает стремиться к утверждению личного достоинства и прав, выступая против группы изнутри, он подвергается остракизму и потере статуса, которые могут быть так же сокрушительны, как явная тирания традиционного деспотизма. Такое положение создает огромное давление, требующее конформизма, который дети в подобной культуре усваивают с самого раннего возраста.

Иными словами" личность в азиатском обществе подвергается тому, что Токвиль назвал "тиранией большинства" — или, точнее, большинств во всех социальных группах, малых и больших, с которыми взаимодействует личность.

Эту тиранию можно проиллюстрировать парой примеров из японской жизни, которым найдется параллель и в любой другой культуре Восточной Азии. Первая и главная социальная группа, которой Личности в Японии обязаны почитанием, — это семья, и благожелательная власть отца над детьми послужила исходной моделью любым властным отношениям в обществе, в том числе отношением между правителем и управляемыми.[355](И в Европе тоже власть отцовская послужила моделью власти политической, но современный либерализм есть открытый разрыв с этой традицией.)[356]В Соединенных Штатах от детей ожидается почтение к авторитету родителей, но они, вырастая, начинают утверждать свою личность, противопоставлял себя родителям: Акт подросткового бунта, когда ребенок открыто отвергает ценности и желания родителей, является почти необходимым моментом формирования личности взрослого человека.[357]Это потому, что лишь в этом акте бунта ребенок вырабатывает психологические ресурсы самодостаточности и независимости, тимотическое чувство личной ценности, основанное на способности ребенка оставить защитный зонтик своего дома, и это чувство будет впоследствии поддерживать личность взрослого. И только когда бунт выдохнется, ребенок может вернуться к отношениям взаимного уважения с родителями — на этот раз уже не как зависимый, а как равный. В Японии, наоборот, частота подросткового бунта куда реже: раннее почтение к родителям должно продолжаться и в жизни взрослого. Тимос человека направлен не столько на его собственную личность, из качеств которой он черпает гордость, сколько на семью и другие группы, чья репутация куда важнее репутации любого из его членов.[358]Гнев возникает не тогда, когда люди отказывают человеку в персональном признании, но когда позорят его группу.[359]Таким образом, в Японии родители продолжают влиять на важные решения детей — такие, как выбор супруга, чего не допустит ни один уважающий себя молодой американец

Второе проявление группового самосознания в Японии — это уменьшение роли демократической "политики" в привычном западном понимании этого слова. Иными словами, западная демократия строится на состязании различных тимотических мнений о добром и дурном, выносимых в передовые статьи и, в конечном счете, на выборы разных уровней, когда политические партии, представляющие различные интересы — или тимотические точки зрения, — сменяют на выборных постах друг друга. Такое состязание считается естественным и, разумеется, необходимым элементом нормально функционирующей демократии. В Японии же общество как целое считает себя единой, большой группой с единым и стабильным источником власти. Упор на групповую гармонию оттесняет конфронтацию на обочину политики; нет смены политических партий у власти в борьбе по "вопросам", а есть десятилетиями продолжающаяся доминация либерально-демократической партии (ЛДП). Конечно, существует открытое состязание между ЛДП и оппозиционными социалистической и коммунистической партией, но последняя сделала себя маргинальной благодаря своему экстремизму. Серьезная политика, вообще говоря, происходит не на виду у общественности, а в центральном аппарате или в задних комнатах ЛДП.[360]В самой ЛДП. политика постоянно маневрируют во фракциях, основанных на личных взаимоотношениях патрона и клиента, лишенных, в общем, того, что на Западе понимается под политическим содержанием.

В Японии упор на групповой консенсус частично уравновешен почтением к личностям, действующим против шерсти, как покойный писатель Юкио Мисима. Но во многих других азиатских странах мало уважения оказывается принципиальным индивидуалистам вроде Солженицына или Сахарова, восстающим против несправедливостей общества. В романе Фрэнка Капры "Мистер Смит едет в Вашингтон" Джимми Стюарт изображает деревенского простачка, которому назначено политическими боссами представлять штат после смерти избранного сенатора. Прибыв в Вашингтон, Стюарт восстает против увиденной им коррупции и, к отчаянию тех, кто должен был им манипулировать, в одиночку устраивает в Сенате обструкцию, чтобы заблокировать прохождение беспринципного закона. Этот персонаж, Стюарт, — в некотором смысле архетипический американский герой. Во многих же азиатских странах такое полное отвержение превалирующего консенсуса одной личностью сочли бы полным сумасшествием.

Японская демократия по американским или европейским меркам выглядит несколько авторитарной. Самые властные люди в стране — это либо высшие чиновники, либо лидеры-фракции ЛДП, занявшие свои должности не в результате всенародного выбора, во на основании полученного образования или в результате личного покровительства; Эти люди принимают ключевые решения, влияющие на благосостояние общества, и при этом возможность избирателей голосованием или иным образом влиять на них весьма ограничена. Система остается в основе своей демократической, потому что она демократическая формально, то есть отвечает критериям либеральной демократии: периодические выборы и гарантии основных прав. Западный концепции универсальных прав личности были восприняты и усвоены большими массами японского общества. С другой стороны, есть отношения, в которых можно сказать, что Япония управляется благожелательной диктатурой одной партии, и не потому, что эта партия навязала себя обществу, как было с КПСС в Советском Союзе, но потому, что народ Японии выбрал себе такую форму правления. Современная японская система правления отражает широкий общественный консенсус, коренящийся в японской культуре с ее ориентацией на коллектив, культуре, которой было бы глубоко некомфортно при более "открытых" состязаниях или смене партий у власти.

Учитывая широкое распространение консенсуса в большинстве азиатских стран, заботящихся о желательности групповой гармонии, не приходится удивляться, что в этом регионе распространен и авторитаризм в более явных разновидностях. Можно привести — и приводится — возражение, что некоторая форма патериалистского авторитаризма более соответствует конфуцианским традициям Азии и, что самое важное, более совместима с последовательно высокими темпами экономического роста, чем либеральная демократия. Демократия", как утверждал Ли, — путы на ногах экономического роста, потому что она мешает рациональному экономическому планированию и продвигает своего рода эгалитарные поблажки эгоизму личности, когда мириады частных интересов утверждают себя за счет общества в целом. Сам Сингапур стал в последние годы притчей во языцех за свои усилия подавить критицизм прессы и за нарушение прав человека по отношению к политическим противникам режима. Кроме того, сингапурское правительство вмешивается в частную жизнь граждан в такой степени, которая, на Западе была бы совершенно неприемлемой, указывая, до какой длины юноши имеют право отращивать волосы, объявляя вне закона видеосалоны и вводя суровые штрафы за такие мелкие нарушения, как брошенный мусор или не спущенная вода в общественном туалете. По меркам двадцатого века авторитаризм в Сингапуре весьма мягок, но он выделяется двумя чертами. Во-первых, ему сопутствует необычайный экономический успех, а во-вторых, он оправдывает себя без извинений, не утверждая, что он — переходный режим, а объявляя себя системой высшей по сравнению с либеральной демократией.

Азиатские страны много теряют из-за своей групповой психологии. Они требуют от своих граждан высокой степени конформизма и подавляют даже самые невинные формы самовыражения личности. Ограничения, накладываемые таким обществом, наиболее заметны в положении женщин, из-за приверженности общества традиционной патриархальной семье не имеющих возможностей для жизни вне дома. Потребители почти, не обладают правами и должны принимать экономическую политику, о которой их тоже практически не спрашивают. Признание на групповой основе абсолютно иррационально: в одной крайности оно может стать источником шовинизма и войны, как было в тридцатых годах двадцатого века.

И даже без войны признание, ориентированное на группу, весьма дисфункционально. Например, все развитые страны сейчас подвергаются нашествию большого числа людей из стран более бедных и менее стабильных, привлеченных возможностью получить работу и безопасную жизнь. Японии не меньше Соединенных Штатов нужны низкооплачиваемые рабочие для некоторых профессий, но она вряд ли способна воспринять иммигрантов из-за фундаментальной нетерпимости составляющих ее общество групп. Атомистический либерализм Соединенных Штатов, наоборот, есть единственно приемлемый базис для ассимиляции больших групп иммигрантов.

Но давно предсказанный крах традиционных азиатских ценностей перед лицом современного консюмеризма что-то очень медленно материализуется. Это, возможно, связано с тем, что общество азиатских стран обладает определенной силой, с которой его члены не спешат расстаться, особенно глядя на предлагаемые альтернативы. Пусть американские рабочие не должны распевать гимн своей компании, выполняя физические упражнения, но одной из наиболее частых жалоб на жизнь в современной Америке стало именно указание на то, что не хватает общественной жизни. Распад общественной жизни в современной Америке начинается в семье, которая в течение последних лет шестидесяти распадается и атомизируется, что хорошо знакомо всем американцам. Но он заметен и в отсутствии (в любом разумном смысле) у большинства американцев привязанности к месту и в исчезновении отдушин для общения за пределами тесного семейного круга. А ведь это именно ощущение общины предлагают общества азиатских стран, и для многих выросших в этой культуре социальный конформизм и ограничения индивидуализма — цена весьма невысокая.

В свете подобных рассуждений кажется, что Азия и, в частности, Япония представляют собой критическую поворотную точку мировой истории. Можно себе представить, что Азия, продолжая экономический рост еще в течение лет шестидесяти, развивается в двух достаточно различных направлениях. С одной стороны, все более космополитичное и образованное население азиатских стран будет и дальше усваивать западные идеи универсального и взаимного признания, что приведет к дальнейшему распространению формальной либеральной демократии. Значимость коллективов как источников тимотической идентификации будет снижаться, азиаты более озаботятся индивидуальным достоинством, правами женщин и личным потреблением, усваивая принципы универсальности прав человека. Это тот процесс, который привел Тайвань и Южную Корею к формальной демократии за последние тридцать лет. Япония уже достаточно далеко продвинулась по этому пути в послевоенный период, а упадок патриархальных институтов превращает ее в куда более "современную" страну, чем, скажем, Сингапур.

С другой стороны, если азиаты убедятся, что своим успехом более обязаны своей, а не заимствованной культуре, если экономический рост Америки и Европы будет уступать росту на Дальнем Востоке, если западные общества будут и дальше страдать от прогрессирующего распада основных социальных институтов, таких как семья, и если они будут относиться к Азии с недоверием и враждебностью, то системные антилиберальные и недемократические альтернативы, сочетающие экономический рационализм с авторитарным патернализмом, могут на Дальнем Востоке закрепиться. До сих пор многие азиатские страны хотя бы на словах декларируют приверженность западным принципам либеральной демократии, принимая ее форму и изменяя содержание под азиатские культурные традиции. Но может произойти и открытый разрыв с демократией, в котором сама форма будет отвергнута как искусственное заимствование с Запада, как не имеющая отношения к успешному функционированию азиатских стран, подобно тому, как западные приемы менеджмента не нужны для их экономики. Начало отказа Азии от либеральной демократии как от системы можно усмотреть как в теоретических заявлениях Ли Кван Ю, так и в работах некоторых японских авторов вроде Синтаро Исихары. Если такая альтернатива в будущем возникнет, роль Японии окажется ключевой, поскольку эта страна уже сменила Соединенные Штаты как образец для модернизации для многих азиатских стран.[361]

Новый азиатский тоталитаризм не окажется скорее всего знакомым нам жестоким тоталитарным полицейским государством. Это будет тирания почитания, добровольного повиновения людей высшему авторитету и подчинения жесткой система социальных норм. Сомнительно, чтобы такую политическую систему можно было бы экспортировать в другие культуры, не имеющие конфуцианского наследия, как нельзя экспортировать исламский фундаментализм за пределы исламского мира.[362]Империя почитания, которую представляет собой такая система, может породить беспрецедентное процветание, но она означает и продленное детство для большинства граждан, а потому — неполное удовлетворение тимоса.

В современном мире наблюдается любопытный двойной феномен: победа универсального и однородного государства наряду с упорством народов. С одной стороны, имеется прогрессирующая гомогенизация человечества, вызванная современной экономикой и технологией, а также распространением по всему миру идеи о рациональном признании" как единственно легитимной основе правления. С другой стороны, повсюду наблюдается сопротивление этой гомогенизации, и новое утверждение (в основном на субполитическом уровне) культурной идентичности, укрепляющей в конечном счете барьеры между людьми и странами. Триумф холоднейшего из холодных чудовищ оказался неполным. В то время как число приемлемых форм экономической и политической организации последние сто лет постоянно уменьшается, возможные интерпретации оставшихся форм — капитализма и либеральной демократии — продолжают разнообразиться. Это наводит на мысль, что даже пусть идеологические различия между государствами уходят на задний план, остаются другие существенные различия, уходящие в культурную и экономическую плоскость. Эти различия заставляют предположить, что существующая система .государств в ближайшее время не коллапсирует в буквально универсальное и однородное государство.[363]Нация останется основным полюсом идентификации, пусть даже все больше и больше наций будут принимать одни и те же формы экономической и политической организации.

Значит, мы должны рассмотреть, как будут выглядеть отношения между такими государствами и как они будут отличаться от знакомого нам международного порядка.

 

23. Нереалистичность "реализма"

 

Ради богов, в которых мы веруем, ради людей, которых мы знаем, кто из-за принуждения своей натуры правит повсюду, где есть у них власть. И в нашем случае, поскольку не мы ввели и действие этот закон, и, не мы были первыми, кто применил его, но мы застали его действующим и надеемся оставить его и действии на все времена, потому мы пользуемся им, хорошо сознавая, что и вы, и другие, обладай той властью, что есть у нас, сделали бы то же самое.

Речь афинян к мелянам, Фукидид, "История Пелопонесской войны"[364]

 

Существование направленной истории должно иметь важные последствия для международных отношений. Если пришествие универсального и однородного государства означает установление рационального, признания на уровне индивидуумов, живущих в одном и том же обществе, и отмену отношений господства и рабства между ними, то распространение такого типа государства во всей международной системе должно подразумевать конец отношений господства и рабства и между нациями — то есть конец империализма, а с ним и ослабление вероятности войны, основанной на империализме.

Но как события двадцатого века породили глубокий пессимизм относительно возможности Универсальной Истории и прогрессивных изменений в пределах стран, так взрастили они и пессимизм относительно отношений между странами. Последний вид пессимизма в определенном смысле куда более всепроникающий, чем пессимизм относительно внутренней политики. Потому что в то время как главные направления теории в экономике и социологии с прошлого века бьются с проблемой истории и исторических перемен, теоретики международных отношений разговаривают так, будто истории вообще не существует — например, будто война, и империализм всегда присутствуют на горизонте человечества, и фундаментальные их причины сегодня те же, что и во времена Фукидида. В то время как все остальные аспекты социальной среды человека — религия, семья, экономическая организация, концепции политической легитимности — подвержены исторической эволюции, международные отношения рассматриваются как навеки застывшие: "война вечна".[365]

Пессимистический взгляд на международные отношения получил систематическое изложение, проходящее под названием "реализма", realpolitik или "политики с позиций силы". Реализм, будь он назван так сознательно или нет, представляет собой основную каyву для понимания международный отношений и влияет на образ мыслей практически любого профессионала международной политики в Соединенных Штатах и в приличной части остального мира.

Чтобы понять влияние распространения демократии на международную политику, мы должны проанализировать слабости этой доминирующей школы интерпретации — реализма.

Истинным родоначальником реализма был Макиавелли, считавший, что люди должны ориентироваться не на мнение философов о том, как им следует Жить, а на реальную жизнь, и он учил, что лучшие государства, если хотят выжить, должны копировать политику худших. Но как доктрина, предназначенная для решения проблем современной политики, реализм появился на сцене лишь после окончания Второй мировой войны". С тех пор он принимал несколько форм. Исходная его формулировка была дана в пред- и ранний послевоенный период такими авторами, как теолог Рейнольд Нибур, дипломат Джордж Кеннан и профессор Ганс Моргентау, чей учебник по международным отношениям оказал наверное, наибольшее влияние на подход американцев к внешней .политике в период "холодной" войны.[366]С тех нор, появлялось много академических версий этой теории, например, нео- или "структурный" реализм, но главным наиболее видным выразителем реализма в прошлом поколении был Генри Киссинджер. Будучи государственным секретарем, Киссинджер считал своей долговременной задачей отучить американскую общественности от традиционного вильсоновского либерализма, научив более "реалистичному" пониманию международной политики. Реализм характеризует мышление многих учеников и протеже Киссинджера, которые продолжали формировать американскую внешнею политику еще долго после ухода своего учителя с поста госсекретаря.

Все реалистской теории начинают с предположения, что угроза безопасности есть универсальное и достоянное свойство международного порядка, что вызвано неизменно анархическим характером этого порядка.[367]В отсутствие международного сюзерена, каждое государство испытывает потенциальную угрозу со стороны любого другого и не имеет других средств для избавления от нее, как взять оружие для собственной защиты.[368]Это чувство угрозы в некотором смысле неизбежно, поскольку каждое государство будет неверно понимать "оборонительные" действия других государств как угрожающие для себя и предпринимать собственные оборонительные меры, которые, в свою очередь, будут поняты как агрессивные. Таким образом, угроза превращается в самоосуществляющееся пророчество. Последствием такой ситуации будет стремление всех государств усилить свою мощь по отношению к остальным. Соревнование и война — неизбежный побочный продукт международной системы, не из-за природы самих государств, но из-за анархического характера системы как целого.

Это стремление к силе не зависит от внутренних свойств государств: они могут быть теократиями,рабовладельческимиаристократиями, фашистско-полицейскими государствами, коммунистическими диктатурами или либеральными демократиями. Моргентау объясняет, что "в самой природе политики — вынуждать актера, действующего на политической сцене, использовать идеологию для маскировки своей непосредственной цели", которой всегда является завоевание.[369]Например, Россия вела экспансию при царском режиме, как потом и при большевиках; постоянной была именно экспансия, а не конкретная форма правления.[370]Исследует ожидать, что будущее правительство России, полностью избавившись от марксизма-ленинизма, останется столь же экспансионистским, поскольку этот экспансионизм выражает волю русского народа к завоеваниям.[371]Пусть Япония стала сейчас не военной диктатурой, а либеральной демократией, но прежде всего она остается Японией и господствует в Азии с помощью йен вместо пуль.[372]

Если тяга к завоеваниям по сути одинакова для всех государств, то реальный фактор, определяющий вероятность войны, — это не агрессивное поведение конкретных государств, а сбалансированность сил в системе государств. Если они сбалансированы, агрессия вряд ли окупится; если нет, то у государства будет искушение воспользоваться своим преимуществом над соседями. Реализм в его чистой форме утверждает, что распределение суш есть единственный важнейший определяющий фактор войны и мира. Силы могут быть распределены "биполярно", когда два государства в системе господствуют над всеми остальными. Это было так для Афин и Спарты во времена Пелопонесских войн, для. Рима и Карфагена через пару столетий или для Советского Союза и Соединенных Штатов в период "холодной" войны. Альтернативой является "многополярная" система, в которой сила распределена, среди большего количества стран, как это было. в Европе восемнадцатого и девятнадцатого веков. Среди реалистов велся продолжительный опор о том, какая система — биполярная или многополярная — более эффективна для поддержания длительной Международной стабильности. Большинство из них соглашались, что биполярные системы выглядят более стабильными, хотя причины для этого, вероятно, связаны с исторически случайными факторами, такими как неспособность современных национальных государств проявлять полную гибкость в создании системы союзов.[373]Поэтому биполярное распределение сил после Второй мировой войны считалось одной из причин, но которой Европа жила в мире беспрецедентно долго — полстолетия после 1945 кода.

В своей крайней форме реализм рассматривает национальные государства как бильярдные шары, внутреннее содержимое которых, Скрытое непрозрачной оболочкой, не существенно для их поведения. Наука международной политики не требует знания того, что згам внутри, — необходимо лишь знать законы механики, управляющие их взаимодействием: надо знать, что шар отскакивает от борта под тем же углом, что и ударяет в него; надо знать, как энергия одного шара распределится между двумя, с которыми он одновременно столкнулся. Значит, международная политика не описывает взаимодействие сложных и исторически сложившихся человеческих обществ, как и войны не вызваны конфликтом ценностей. При "бильярдном" подходе, чтобы определить вероятность войны или мира, достаточно знать, является международная система биполярной или многополярной.

Реализм принимает форму одновременно и описания международной политики, и предписания, как государства должны вести свою внешнюю политику. Предписывающее значение реализма, очевидно, связано с его описательной точностью. Предположительно, ни один хороший человек не захочет оперировать циничными догматами реализма, если не будет к этому вынужден, как говорит Макиавелли, поведением "многих, кто не так хорош". Описательный реализм приводит к некоторым знакомым "правилам дорожного движения", определяющим политику.

Первое правило состоит в том, что окончательное решение проблем внешней угрозы следует искать в поддержании баланса сил против потенциальных врагов. Поскольку война есть последний арбитр в спорах между государствами, эти государства должны иметь достаточную мощь для самообороны. Они не могут полагаться только на международные соглашения или на международные организации вроде ООН, которая не имеет власти для проведения своих санкций в жизнь. Рейнольд Нибур, рассматривая провал попытки Лиги Наций наказать Японию за вторжение в Манчжурию, утверждал, что "престиж международного сообщества недостаточно высок... чтобы добиться достаточного единства общественного духа, дисциплинировать непокорные государства".[374]Истинной монетой в царстве международной политики является военная сила. Другие формы силы, такие как природные ресурсы или промышленная мощь, тоже важны, но главным образом как средства создания военной мощи для самообороны.

Второй принцип реалистического подхода состоит в том, что друзей и врагов следует выбирать главным образом на основе их мощи, а не на основе идеологии или внутреннего характера режима. Примеров этого в мировой политике не счесть — например, союз СССР — США для победы над Гитлером или соглашение администрации Буша с Сирией против Ирака. После поражения Наполеона антифранцузская коалиция, предводительствуемая австрийским министром иностранных дел Меттернихом, отказалась расчленять или иным образом наказывать Францию на том основании, что она будет необходима как противовес будущим угрозам европейскому миру, исходящему с новых и неожиданных сторон.

И действительно, в последующие годы не Франция, а Россия и Германия старались опрокинуть европейский статус кво. Бесстрастное уравновешивание сил, свободное от соображений идеологии или реванша, было предметом первой книги Киссинджера и остается классическим примером реализма на практике.[375]

Третий и связанный с предыдущими догмат указывает, что при оценке внешних угроз государственный деятель должен внимательнее изучать военный потенциал, нежели намерения. Реализм подразумевает, что намерения всегда, в определенном смысле, присутствуют; даже если сегодня страна выглядит дружественно и не воинственно, завтра у нее может измениться настроение. Военный потенциал — количество танков, самолетов и стволов — не столь изменчив и сам по себе определяет намерения.

Последнее указание или цепь указаний теории реализма относится к необходимости исключить из внешней политики морализм. Моргентау нападал на широко распространенную среди государств тенденцию "отождествлять моральные ценности конкретной нации с моральными законами, которые правят вселенной", утверждая, что это ведет к гордости и постановке недостижимых целей, в то время как "концепция интересов, определенная в терминах силы... избавляет нас и от этих моральных излишеств, и от этого политического безумия".[376]Киссинджер утверждает в том же русле, что есть два рода международных систем: "легитимные" и "революционные". В первых все входящие в них государства признают фундаментальную легитимность друг друга и не пытаются подорвать их или каким-либо иным образом поставить под сомнение их право на существование. В революционных международных системах постоянно происходят крупные конфликты благодаря нежеланию определенных членов этих систем признать статус кво.[377]Очевидным примером революционного государства был Советский Союз, который с момента своего возникновения посвятил себя борьбе за мировую революцию и глобальную победу социализма. Но и либеральные демократии вроде Соединенных Штатов тоже иногда действовали как революционные государства, когда пытались внедрить свою форму поведения в таких неподходящих для этого местах, как Вьетнам или Панама. Революционные системы государств по сути более подвержены конфликтам, чем легитимные: их члены не удовлетворены сосуществованием и каждый конфликт считают манихейской борьбой за основные принципы. А, поскольку мир, особенно в атомном веке, есть важнейшая цель, легитимные системы государств намного предпочтительнее революционных.

Отсюда понятно, что существует сильная оппозиция внесению морализма во внешнюю политику. Как считает Нибур:

"...моралист может так же завести в тупик, как и политический реалист. Обычно он не Может признать как неизбежные элементы несправедливости и принуждения, которые наличествуют в любой современной разновидности социального мира... Слишком некритическое прославление сотрудничества и взаимности поэтому кончается примирением с традиционными несправедливостями и предпочтению болеетонких— видов принуждения более открытым".[378]

Это приводит к несколько парадоксальной ситуации: реалисты, которые постоянно стремятся поддержать баланс сил, основанных на военном потенциале, наиболее склонны пытаться приспособиться к сильный врагам — это следует непосредственно из позиции реалистов. Ведь если конкуренция между государствам и в некотором смысле перманентна и универсальна, то изменение идеологии или руководства враждебного государства не даст фундаментального решения дилеммы международной напряженности. Попытки решить проблему безопасности революционными средствами — например, оспаривая легитимность основ враждебного правительства путем критики за нарушение прав человека — и опасны, и вредны.

Поэтому не случайно, что ранние реалисты вроде Меттерниха были дипломатами, а не воинами и что реалист Киссинджер, в общем, относясь с пренебрежением к ООН, стал архитектором советско-американской разрядки в семидесятых годах —разрядки между либеральной демократией и полностью переформированным Советским Союзом. Как пытался в то время объяснить Киссинджер, сила советского коммунизма была постоянным аспектом международной реальности, таким, который нельзя было убрать по собственному желанию или фундаментально реформировать, и американцам следовало привыкнуть к идее приспособиться к этой силе и взаимодействовать с ней, а не враждовать. У СССР и США был общий интерес — избежать ядерной войны, и Киссинджер совершенно последовательно возражал против припутывания вопроса о правах человека — например, права советских евреев на эмиграцию — к вопросу об осуществлении этого общего интереса.

Реализм сыграл большую и положительную роль в формировании американского образа мыслей о внешней политике после Второй мировой войны. Эта роль состояла в том, что США были избавлены от склонности искать безопасности в действительно наивной форме либерального интернационализма: например, полагаться на ООН в вопросах безопасности. Реализм в этот период был подходящей базой для понимания международной политики, поскольку мир действовал согласно реалистеким предположениям. Это было не столько потому, что реализм отражает вневременную истину, сколько потому, что мир был резко разделен на государства с радикально отличными и взаимно враждебными идеологиями. В первой половине двадцатого века мировая политика определялась сперва агрессивным европейским национализмом — прежде всего немецким, — а потом столкновением фашизма, коммунизма и либеральной демократии. Фашизм явным образом воспринял утверждение Моргентау о том, что вся политическая жизнь есть непрекращающаяся борьба за господство, а либерализм и коммунизм были равно универсальны в своих понятиях справедливости и распространили свой конфликт практически в каждый утолок земного шара. Неослабная враждебность этих идеологий гарантировала, что парадигма либерального интернационализма, предназначенная для регулирования взаимодействий либеральных государств, будет либо игнорироваться, либо использоваться нечестно для преследования агрессивных национальных целей. Япония, Германия и Италия издевались над резолюциями Лиги Наций в период между войнами, точно так же, как право вето Советского Союзй в Совете Безопасности ООН после 1946 года полностью обессилило эту организацию.[379]В таком мире международное право было иллюзией, а военная сила — фактически единственным средством обеспечения безопасности. И реализм поэтому выглядел как адекватная основа для понимания происходящих в мире процессов и обеспечивал интеллектуальную поддержку послевоенному созданию НАТО и других военных союзов с Западной Европой и Японией,

Реализм — вполне подходящая точка зрения на международную политику для пессимистического века, и он вполне естественно вырос из биографий основных его проводников. Например, Генри Киссинджер лично испытал, как цивилизованная жизнь превратилась в брутальную схватку за власть, когда ему пришлось в детстве бежать из нацистской Германии. В своей дипломной работе по Канту, написанной в студенческие годы в Гарварде, он критиковал точку зрения Канта на исторический прогресс и предлагал иную, временами приближавшуюся к некоему нигилизму: что нет ни Бога, ни секулярного механизма, подобного Универсальной Истории Гегеля, который мог бы придать смысл потоку событий. История есть хаотическая и непрерывная последовательность схваток между нациями, в которой у либерализма нет особо привилегированного положения.[380]

Но вклад раннего реализма в американскую внешнюю политику не должен заставить нас закрыть глаза на серьезные его дефекты как основы взгляда на международные отношения — и как описания реальности, и как указаний для формирования политики. Потому что реализм стал чем-то вроде фетиша среди "искушенных" в международной политике, которые часто воспринимают допущения реализма некритически, не видя аспектов, в которых эти допущения уже не соответствуют современному миру. Устойчивость этой теоретической основы, пережившей назначенное ей время, привела к некоторым довольно странным предложениям о том, как надо мыслить и действовать в мире после "холодной" войны. Например, предлагали, чтобы Запад постарался сохранить Варшавский договор, поскольку биполярное разделение Европы как раз и обеспечило тот мир, который царил, на континенте с 1945 года,[381]и утверждали, что конец раздела Европы положит начало большей нестабильности и напряженности, чем это было в период "холодной" войны, а средством против этого может послужить намеренное распространение ядерного оружия на Германию.[382]

Оба эти предложения вызывают мысль о враче, который, проведя ракового больного через долгий и мучительный процесс, химиотерапии, добился ремиссии, а теперь отчаянно пытается убедить пациента продолжать химиотерапию, потому что в прошлом она была успешной. Продолжая лечите болезнь, которой больше нет, реалисты предлагают дорогую и опасную терапию здоровым пациентам. А чтобы понять, почему пациент в сущности здоров, надо снова рассмотреть предположение реалистов о причине болезни— то есть о войне между нациями.

 

Предыдущая статья:Тимотические корни труда Следующая статья:Сила бессильных
page speed (0.0123 sec, direct)